Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 64

Река идёт и без них, и шла бы точно так же, и через год никто — включая меня — не сможет отличить мои камешки от чужих.

Я это додумал за три минуты на крыльце.

И перестал считать.

Не то что решил перестать — а просто с того вечера ни разу больше не поймал себя на том, что веду счёт, и обнаружил я это только осенью, случайно, и удивился.

Никакой грусти при этом не было.

Было даже наоборот: с крыльца я встал в лёгком и приятном состоянии человека, с которого сняли обязанность, которую он сам на себя взвалил и о которой никто, кроме него, не знал.

Докурил и пошёл в дом.

В доме мать домывала посуду.

— Петь.

— Ну.

— Там про чего говорили-то?

Я подумал.

— Про то, что работать надо быстрее.

Мать вытерла руки.

— Ну так это правильно.

И убрала полотенце.

Глава 29

Первое мая в селе — праздник слабый.

Слабый он потому, что попадает в самую работу: первого мая у нас или уже сеют, или вот-вот начнут, и людям не до демонстраций.

В восемьдесят пятом сеять начали шестого.

Первого поэтому отработали половину дня, а после обеда в клубе было собрание на сорок минут и концерт, и вечером по домам сидели, и всё.

А вот девятое мая — другое дело.

Девятое в Заречном отмечают всерьёз с шестьдесят пятого года, когда его сделали выходным, и отмечают его не как государственный праздник, а как своё.

Потому что оно и есть своё.

На обелиске восемьдесят шесть фамилий, и в этих восьмидесяти шести — двадцать девять однофамильцев тех, кто живёт в селе сейчас, и почти в каждом дворе кто-нибудь оттуда.

Про подготовку к сорокалетию я расскажу подробно, потому что она заняла два месяца и потому, что в ней всё и было.

Списки Ерёмин составил в марте.

Составлял он их в четыре захода: сначала по своему списку, который он вёл с семидесятых, потом сверил с военкоматом, потом с домовыми книгами, потом обошёл сам семь дворов, где были сомнения.

Вышло девятнадцать человек.

Девятнадцать участников Великой Отечественной войны, проживающих на территории Заречненского сельского Совета и живых на весну восемьдесят пятого года.

Из них в нашем селе — шестнадцать, в выселке — трое.

Самому младшему было пятьдесят девять: призван в сорок четвёртом, восемнадцати лет, и попал он в Маньчжурию, к японцам, и указ на него распространили отдельным пунктом.

Самому старшему — семьдесят девять.

Ордена были двух степеней.

По указу от одиннадцатого марта орденом Отечественной войны первой степени награждались те, кто уже имел боевые ордена или был ранен, а второй степени — все остальные участники.

Разница на бумаге, но разница есть.

И вот тут началось то, чего никто не ожидал.

Дело в том, что степень определяется по документам, а документов у половины стариков нет.

Наградные книжки терялись. Справки о ранении — тем более: половина ранений сорок первого — сорок второго года никак не оформлена, потому что оформлять было некому и негде.

У нас из девятнадцати документы были в порядке у восьми.

У шести — частично.

У пятерых — не было ничего, кроме военного билета с записью о службе.

Разбирались с этим два месяца.

Ерёмин писал запросы в архив Министерства обороны в Подольск, и ответы приходили по три-четыре недели, и приходили не на всех.

По четверым ответы пришли.

По двоим не пришли ни к маю, ни к июлю, и им дали вторую степень, и один из них — Прокудин с выселка — был ранен под Ржевом и это знало полсела, но подтвердить было нечем.

Ерофееву дали первую.

Дали первую, потому что у него сохранилась медаль «За отвагу» с сорок третьего года и удостоверение к ней — сохранилась потому, что его жена, умершая в семьдесят четвёртом, хранила бумаги в жестяной коробке из-под чая.

А Семёнычу дали вторую.

Иван Семёнович Дегтярёв, шестьдесят девять лет, под Ковелем в сорок четвёртом, — получил вторую степень, потому что у него не было ничего.

Ни ордена, ни медали, ни справки.

Военный билет с записью, и всё.

Я его про это спросил один раз, в апреле, и спросил осторожно, и он ответил так, как отвечал всегда.

— Иван Семёныч, а награды были?

— Медаль была.

— Какая?

— «За боевые заслуги». В сорок четвёртом.

— А где?

Он подумал.

— Дак а кто её знает. Я в сорок шестом домой пришёл, у меня чемодан украли на пересадке в Новосибирске.

И пошёл дальше.

Про то, что степень — это ерунда, знали все.

Знали и всё равно считали.

Считали бабы у сельпо, считали в мастерской, считала Мокеиха, и к маю в селе точно знали, у кого какая, и это обсуждалось три недели.

Обсуждалось не завистливо.

Обсуждалось справедливо: почему Ерофееву первую, а Дегтярёву вторую, когда Дегтярёв под Ковелем, а Ерофеев где был, там и был.

Ответ был: бумаги.

И этот ответ все понимали, и все с ним соглашались, и он всё равно всех задевал.

Единственный, кого это не задело, — сам Семёныч.

Ему это было решительно всё равно, и это было видно невооружённым глазом, и я думаю, что ему и в самом деле было всё равно.

Вручали девятого мая, в клубе, в двенадцать часов.

Приехал представитель райкома — не Крайнов, а второй секретарь, тот самый, который в марте шутил про третий абзац, — и с ним военком района, подполковник.

Вручали по списку, по алфавиту.

Тринадцать человек вышли на сцену сами.

Шестеро не смогли.

Шестеро не дошли до клуба своими ногами: четверо по здоровью, один после инсульта в феврале, один — Прокудин с выселка — потому что до выселка шесть километров и его некому было привезти.

К ним поехали днём.

После торжественной части второй секретарь, военком, Ерёмин и я — меня взяли, потому что нужна была машина и человек с машиной — объехали шесть домов.

Заняло это четыре часа.

Про эти шесть домов я расскажу два.

В первом лежал Сомов.

Не наш Сомов, завмастерской, а его старший брат, семидесяти трёх лет, слесарь на пенсии, после инсульта в феврале.

Он лежал в горнице у окна.

Говорить он мог плохо, левая сторона не работала, и его подняли на подушках, и второй секретарь читал указ стоя, в шапке в руках.

Орден он взял правой.

Взял он его правой рукой и держал минуты две, и смотрел на него, и никто ничего не говорил, и было слышно, как во дворе орут куры.

Потом он что-то выговорил.

Выговорил он неразборчиво, и никто не разобрал, и жена наклонилась и переспросила, и он повторил, и она выпрямилась и объяснила нам:

— Он спрашивает, всем ли дали.

Второй секретарь ответил, что всем.

Сомов кивнул и закрыл глаза.

А во втором доме был Ерофеев.

Тот самый, семидесяти двух лет, кандидат в депутаты по разнарядке, у которого до апреля в двух комнатах был земляной пол и которому в апреле настелили восемь досок.

Он был на ногах.

Он мог дойти до клуба, и он собирался, и утром девятого он оделся, и у него отказали ноги на крыльце — не совсем, а так, что стало ясно, что три километра он не пройдёт.

Он про это никому не сообщил.

Он вернулся в дом, разделся и сел, и в клуб не пошёл, и никого не предупредил, и в списке его отметили как не явившегося.

Мы приехали в четвёртом часу.

Он открыл в пиджаке.

Он сидел дома четыре часа в пиджаке, при галстуке, при медали «За отвагу», привинченной с утра, — и он не знал, приедут к нему или нет, и никого об этом не спросил.

Второй секретарь это увидел.

Он это увидел с порога, и я видел, как он это увидел, и он несколько секунд не мог начать читать указ.

Потом прочитал.

Теперь про то, что было в клубе до этого.

Митинг у обелиска был в одиннадцать.

Пришло человек четыреста — то есть больше половины села, включая школу, которую привели строем.

Стояли двадцать минут.

Говорили председатель, второй секретарь, военком и директор школы. Пионеры читали стихи. Возложили венки — три штуки, из еловых веток с бумажными цветами, сделанные в школе.