Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 63
Написала его Людка от руки на тетрадном листе: «Депутат сельского Совета Лыткина М. И. ведёт приём по воскресеньям с 14 до 16 часов».
Адреса не написали.
Адреса не написали потому, что все и так знают, где живут Лыткины, и я об этом даже не подумал, пока в первое воскресенье к нам не пришло девять человек.
Девять человек за два часа.
Про этот приём я мог бы написать отдельную книгу.
Ходили к ней по воскресеньям весь восемьдесят пятый год и потом ещё три года, и ходили в среднем по шесть-семь человек, а в сезон и по двенадцать.
Приходили с чем угодно.
Первое воскресенье, девять человек, я их запомнил, потому что сидел в горнице и слышал через стенку всё.
Мокеиха — колонка. Ожидаемо, и она пришла первой, и пришла за час до начала.
Твердохлебиха — пенсия мужа, что-то со стажем за пятьдесят девятый год.
Прокудина — по школе: в третьем классе выбито стекло и не вставляют с февраля.
Мужик с третьей улицы — сосед не чистит свою половину дороги.
Ещё один — про дрова.
Зойка Гнидина — не по делу, а поговорить, и просидела она сорок минут, и что они там обсуждали, я не разобрал.
Ещё три женщины — по очереди, все с бытовым.
Мать записывала всё.
Записывала она в ту же тетрадку, крупным своим почерком, по строчке на человека, и в конце каждой строчки ставила дату.
Работать она стала так.
Из девяти вопросов она в первую же неделю решила три, и решила их не через сельсовет.
Стекло в третьем классе — через Сомова, который выписал стекло со склада и послал Славку Клюева вставить.
Дорога — через разговор с соседом, и разговор этот вела не она, а Прасковья Тимофеевна, мать Мишки, которая тому мужику приходится тёткой.
Дрова — через меня.
Я в понедельник дал трактор на два часа, и старику привезли и свалили во двор, и это заняло два часа рабочего времени и решилось за один разговор на разнарядке.
Остальные шесть пошли в сельсовет.
Из них до конца года решились два.
Итого из девяти — пять за год, из которых три сделаны в обход всякой процедуры, через своих, за неделю.
Вот это, между прочим, и есть ответ на вопрос, зачем в сельсовете нужны доярки.
Не для граф.
Доярка, двадцать лет проработавшая на ферме, знает четыреста человек лично и знает, кто кому кем приходится, — и половину вопросов она закрывает не властью, а тем, что звонит своей куме.
Мать это поняла на второй неделе.
Поняла она это, кажется, даже не сформулировав, а просто начав делать так, — и с мая я стал замечать, что ко мне на разнарядке стали приходить просьбы, которых раньше не было.
Мелкие.
Трактор на два часа, машина в райцентр, сварить что-нибудь, дать доски.
Я их выполнял, потому что все они были на два часа и потому, что отказать в них было невозможно, — и к июлю я обнаружил, что у меня в бригаде появилась статья расходов, которой нет ни в одном плане.
Статья называлась: депутат Лыткина.
Ганин в апреле завёл гусят.
Завёл он их пятнадцатого: купил у Кузнецовой двенадцать штук, суточных, в коробке из-под обуви, и понёс домой через полсела.
Про гусака он к тому времени знал.
Узнал он в декабре, случайно, в мастерской, когда речь зашла о чём-то другом и Мишка между делом упомянул, что гуся били к Санькиной свадьбе.
Ганин тогда спросил:
— К какой свадьбе?
— К августовской.
— В августе?
— В августе.
Он помолчал секунд пять.
— А почему мне не сказали?
Вот на этот вопрос в мастерской никто не нашёлся.
Не нашлись потому, что ответа не было: никому просто не пришло в голову, что человеку, которого гусь гонял четыре года и ради которого он делал крюк в четыреста метров дважды в день, надо об этом сообщить.
Он ничего больше не сказал.
Он ничего не сказал ни в декабре, ни потом, и я, честно говоря, решил, что он обиделся, и обиделся справедливо.
А в апреле он купил двенадцать гусят.
Купил он их у Кузнецовой — то есть в том самом дворе, — и Кузнецова ему их отобрала лично и отобрала хороших, и денег взяла как со своих.
Гусаком из этих двенадцати вырос один.
Вырос он к восемьдесят шестому году, и был он белый, здоровенный и с тем же характером, и Ганин к нему относился с полным уважением.
Меня он гонял с восемьдесят седьмого.
Субботник был двадцатого апреля.
Ленинский коммунистический субботник, суббота, работали с восьми до двух.
Убирали территорию.
Мастерская, машинный двор, контора, клуб, школа, обелиск, кладбище и берег речки — всё, что за зиму заросло мусором и что видно с дороги.
Вышло человек двести.
Работали, в общем, по-настоящему: за шесть часов вывезли одиннадцать тракторных тележек мусора, побелили стволы у конторы, покрасили ограду обелиска и вымыли окна в клубе.
Отдельно занимались кладбищем.
Кладбище убирают каждый год перед Радоницей, и это делают женщины, и делают они это сами, безо всякого субботника, — но в восемьдесят пятом Радоница пришлась на двадцать третье, и всё совпало.
Ходило туда человек тридцать.
Убирали прошлогоднюю траву, поправляли оградки, красили, чинили скамейки.
Мещеряков красил нашу оградку.
Красил он её второй год подряд, той же серебрянкой, что и в прошлом году, и в этот раз мать про краску промолчала.
Она красила рядом.
Радоница была двадцать третьего, во вторник.
На Радоницу на кладбище идут после обеда, и идут туда все, и это второй по посещаемости день в году после Троицкой субботы.
Мы с матерью пошли в четыре.
Пришли, постояли, положили. Мать поговорила с отцом — рассказала про депутатство, коротко, без подробностей, потому что рассказывать было ещё нечего.
Мещеряков в тот день на кладбище был.
Был он там у своих — у жены, которая умерла в семьдесят девятом, — и стоял он в тридцати метрах от нас, и к нам не подошёл, и мы к нему не подошли.
Так это и было устроено все восемь лет.
На людях они не вместе.
Он приходит к ней домой два раза в неделю, он красит оградку, он выточил рычаг Мокеихе, он сидел у нас за столом на Новый год — и на кладбище, при всех, они стоят в тридцати метрах друг от друга.
Обратно шли по отдельности.
А вечером двадцать третьего было радио.
Двадцать третьего апреля восемьдесят пятого года в Москве состоялся Пленум Центрального Комитета.
Передавали вечером.
Я сидел на крыльце — первый по-настоящему тёплый вечер, плюс десять, и я сидел на ступеньке и курил, а в открытое окно из кухни бормотало радио.
Мать гремела посудой.
И вот в какой-то момент диктор произнёс слово, которое я ждал.
Он произнёс: ускорение социально-экономического развития страны.
Я сидел с сигаретой и слушал.
Слушал я минуты три, и за эти три минуты слово прозвучало ещё дважды, и оба раза в тех сочетаниях, в каких оно будет звучать следующие пять лет.
И я понял, что счёт можно закрывать.
Тут надо объяснить, что за счёт.
С июня восемьдесят третьего я вёл в голове список слов, которые я вбросил в этот колхоз. Их было пять. Я помнил каждое: дату, место, при ком и с каким лицом.
Импортозамещение. Отрицательный рост. Системный характер. Эффективность использования. Экологически чистая продукция.
Пять штук за двадцать два месяца.
Я их считал, как считают зарубки, и мне это было интересно, а последний год — слегка тревожно, потому что круги от них шли дальше, чем я рассчитывал.
Но я всегда знал, где кончаюсь я.
В декабре пришёл человеческий фактор, и я четверть часа стоял у печки и не мог вспомнить, говорил я это или нет, и тогда мне стало не по себе.
А двадцать третьего апреля пришло ускорение.
И вот тут стало ясно окончательно.
Ясно стало вот что: язык этот делаю не я. Он делается сам, наверху и внизу одновременно, потому что стране нужны слова, которыми можно назвать неудобное одинаково от Бреста до Магадана.
Мои пять — это пять камешков в реку.
