Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 62
Крапиву. Крапивные щи из первой апрельской крапивы — вещь, которую тоже не объяснишь, и вкус у них никакой, и всё равно ждут.
Распутица кончилась десятого.
Десятого прошла первая машина, шестнадцатого пошёл автобус, и к двадцатому дороги встали.
С этого начинается год.
С середины апреля колхоз выходит из зимы: вывозят навоз, готовят технику к севу, ремонтируют что не успели, чистят склады, вывозят семена на протравку.
Сеялки Гнидин перебрал за неделю.
Обе, с шестнадцатого по двадцать третье, и выставил норму высева, и всё это без единого замечания, и я ему за это ничего не выговорил, потому что говорить было нельзя.
Сказал я ему другое.
Сказал я ему в конце апреля, у мастерской, между делом:
— Валентин Егорыч. На сев тебя старшим по сеялкам ставлю.
— Дак а кто ж ещё.
— Ну вот и я так думаю.
И всё.
Галя уехала двадцать шестого апреля.
Про перевод она узнала девятого — пришла бумага из районного управления сельского хозяйства: зоотехник-селекционер требуется в аппарат управления, на должность старшего зоотехника по племенной работе.
Оклад сто семьдесят, райцентр, квартира от управления через год.
Это было повышение, и повышение серьёзное: из хозяйства в район, в двадцать три года, с техникумом и незаконченным заочным.
Она пришла ко мне десятого.
Пришла она не спрашивать совета — я это понял сразу, — а сказать, и сказать она пришла первому.
Не председателю, не Сычёвой. Мне.
— Пётр Сергеевич. Меня в район забирают.
— Куда?
— Старшим зоотехником по племенной. В управление.
Я поставил чашку.
— Поздравляю.
— Спасибо.
Мы посидели.
Дальше был разговор минут на двадцать, и он был совсем не про повышение.
— Я вам скажу, а вы не смейтесь.
— Не буду.
— Я боюсь.
— Чего?
— Что там бумаги.
Она это выговорила очень точно, и я понял с полуслова.
— В управлении я буду сидеть и писать, — продолжала она. — Сводки, планы, справки. У них там на район восемнадцать тысяч голов, и я их буду видеть в таблице.
— Ну.
— А я корову за месяц по вымени узнаю.
Я на это ничего не ответил.
Ответить тут было нечего, потому что она была права полностью: работа в аппарате — это работа с цифрой, и человек, умеющий работать руками, там за три года это умение теряет.
— И что будете делать?
— Поеду. Куда я денусь.
Она помолчала.
— Я тут за десять месяцев сделала одну вещь, — добавила она. — Листки на столбах. Всё.
— Не всё.
— Всё, Пётр Сергеевич. — Она посмотрела на меня. — Девять доярок из четырнадцати работают по минутам. Я это считаю за одну вещь. Больше ничего.
Я хотел возразить и не стал.
Не стал я потому, что за две недели до этого сам сидел и думал ровно то же самое про себя, только про три года вместо десяти месяцев.
Провожали её двадцать шестого, в пятницу.
Провожали на ферме, в красном уголке, после утренней дойки: собрались четырнадцать доярок, Сычёва, Матвеич, Мещеряков и я.
Подарили сервиз.
Сычёва произнесла четыре фразы, и в них не было ничего личного, и это было правильно, потому что личное между ними за десять месяцев так и не установилось.
А у Матвеича вышла одна.
— Ты, девка, там таблицы ихние не бери близко. Таблица врёт всегда. Корова не врёт.
И отошёл.
Мещеряков помогал грузить вещи.
Он вынес её чемодан и две сумки, поставил в кузов и потом стоял и держался за борт, пока она прощалась, и на лице у него было такое, чего я у него не видел ни разу.
Он за десять месяцев привык.
Он привык к тому, что человек приходит в восемь, ест, рассказывает про коров и что его надо слушать, и с двадцать шестого апреля восемьдесят пятого года у него это кончилось.
Больше квартирантов он не брал.
Со мной она попрощалась отдельно, у машины.
— Пётр Сергеевич.
— Ну.
— Спасибо вам.
— За что?
Галя подумала.
— За два экземпляра.
И засмеялась, и я засмеялся, и на этом мы попрощались, и она уехала.
Про то, что было между нами, я тут напишу коротко.
Было.
Было с ноября по март, нечасто, без всяких разговоров о будущем, и оба мы понимали, что́ это такое, и никто ничего не обещал.
Село знало.
Село знало примерно с декабря, и обсуждало, и версий было три, и все три были ближе к правде, чем обычно.
Мать не обронила ни слова.
Ни одного, за все пять месяцев, — и это, если знать мою мать, было довольно громкое молчание.
А когда машина ушла, со мной случилась вещь, которую я уже знал.
Я испытал облегчение.
Не грусть, не пустоту, не «а вдруг надо было» — а именно облегчение, чистое и мгновенное, как будто с плеч сняли что-то, чего я на них не замечал.
Третий год подряд.
Восемьдесят третий — Людка. Восемьдесят четвёртый — тоже, по-другому. Восемьдесят пятый — Галя.
Три раза я терял женщину, и три раза мне становилось легче.
Я про это подумал ровно один раз, стоя у ворот фермы и глядя вслед «газону», и подумал я коротко и без всякого драматизма, и сформулировал так: значит, ещё не время.
И пошёл в мастерскую.
Галю из первой жизни я, кстати, не помню совсем.
Ни лица, ни фамилии, ни того, была ли она вообще, — и это, по-хорошему, ничего не значит, потому что в той жизни я в восемьдесят четвёртом был механизатором и с зоотехниками не разговаривал.
Но не помню.
Зину звали в район в феврале.
Звали её туда экономистом планового отдела управления — не старшим, а рядовым, но в район, и с окладом сто шестьдесят вместо ста тридцати.
Она думала два месяца.
Отказалась она в апреле, десятого числа, — в тот же день, между прочим, когда Галя получила свою бумагу, и это совпадение я тогда отметил и промолчал.
Сказала она мне про это сама.
Сказала она это у себя, вечером, между двумя другими разговорами, безо всякого нажима:
— Я отказалась.
— От чего?
— От района.
Я поднял голову.
— Почему?
Зина долила чаю.
— Три причины. — Она загнула палец. — Первая: там я буду четвёртым экономистом из семи, и я знаю, кто там первые три.
— А вторая?
— Вторая — что мне тридцать два года и я разведена, и в райцентре это хуже, чем здесь.
— Почему хуже?
— Потому что здесь про меня всё знают и привыкли. А там будут выяснять.
Она поставила чайник.
— А третья?
Третью она выговорила не сразу.
Выговорила она её минуты через две, помолчав, и совсем другим голосом.
— Я четвёртый год считаю по звеньям. Восемьдесят первый, восемьдесят второй, восемьдесят третий, восемьдесят четвёртый. Четыре расчёта. Три в стол, четвёртый дошёл до собрания.
— Дошёл.
— Дошёл, — согласилась она. — И кончился единицами всем троим.
— Ну.
— А в этом году я его сделаю пятый раз.
Я молчал.
— В районе я его делать не буду. В районе я буду сводить чужие цифры и проверять хозяйства. Это тоже работа, и работа приличная. Но я четыре года считаю одно и то же, и мне надо досчитать.
— До чего досчитать?
Зина посмотрела на меня.
— Не знаю. Вот в этом и дело.
Я тогда решил, что понял.
Я решил, что понял, и понял я, разумеется, неправильно: я решил, что она про упрямство и про то, что не любит бросать начатое.
А она была про другое.
Она была про то, что человеку надо иметь на свете одну вещь, которую он делает не потому, что за неё платят, и не потому, что велели, а потому, что он её начал.
Досчитала она в восемьдесят девятом.
И к тому времени это уже никому не было нужно, и в восемьдесят девятом году считали совсем другое, и её четвёртый расчёт лежал в столе вместе с первыми тремя.
Но это уже не моя история.
Приём избирателей мать начала в апреле.
Начала она его четырнадцатого, в воскресенье, дома, на кухне, с двух до четырёх.
Объявление повесили в сельпо.
