Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 59
Говорил он без бумажки, что случилось при мне впервые, и говорил он не про Черненко, а про то, что он в партии с сорок четвёртого года и что он на своём веку похоронил шестерых.
Он их перечислил.
Перечислял он по фамилиям, загибая пальцы, и досчитал до шести, и на шестом сбился, и потом договорил:
— А я вот живой.
И постоял.
И потом добавил:
— Восемьдесят пятый пошёл.
И сел.
Никто ничего на это не ответил, и Ситников объявил митинг закрытым, и все разошлись по работам, и это был, я думаю, лучший траурный митинг из всех, на которых я был в двух жизнях.
А четырнадцатого я увидел две бумаги на одном столе.
Зашёл я в сельсовет к Ерёмину, по своему делу — отдавать оставшиеся наказы, которые я не успел отдать в феврале.
Ерёмин сидел за столом и работал.
Работал он над списками: район прислал разнарядку на составление списков участников Великой Отечественной войны, проживающих на территории сельского Совета, для представления к награждению.
Основанием был указ.
Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении орденом Отечественной войны всех участников войны — всех живых, кто дошёл до восемьдесят пятого года, к сорокалетию Победы.
Указ лежал у него на столе, перепечатанный на машинке.
Дата: одиннадцатое марта тысяча девятьсот восемьдесят пятого года.
А рядом лежала «Правда» за двенадцатое.
В «Правде» на первой полосе было сообщение о внеочередном Пленуме Центрального Комитета, состоявшемся одиннадцатого марта тысяча девятьсот восемьдесят пятого года.
Я стоял и смотрел на две даты.
Я на них смотрел, наверное, секунд пятнадцать.
Ерёмин в это время писал.
Он писал фамилии в столбик, сверяясь с домовой книгой и со своим собственным списком, который он вёл с семидесятых, и он был совершенно поглощён этим делом.
— Николай Титыч.
— А?
— Сколько человек?
— Девятнадцать. — Он не поднял головы. — Было двадцать один, двое за зиму.
— Все получат?
— Все, кто живой на девятое мая.
Он дописал строчку.
— Вот это, между прочим, правильно сделали. — Ерёмин отложил ручку. — Я двадцать лет пишу представления, и каждый раз кому-то не хватает. То стажа боевого мало, то документы не сохранились, то ранения не было. А тут — всем.
— И Дегтярёву?
— И Дегтярёву. И Ерофееву. И Гаврилычу.
Он поднял голову.
— И мне.
Я не знал, что он воевал.
Я про это не знал ни в первой жизни, ни во второй, и я в этом селе прожил двадцать шесть лет и три года и не знал, что председатель сельсовета Николай Титыч Ерёмин, шестидесяти одного года, глуховатый на левое ухо, был на войне.
— Вы?
— С сорок второго. — Он вернулся к списку. — С сорок второго по сорок пятый. Связист.
И больше ничего не прибавил.
Про две даты я не обмолвился.
Не обмолвился я по той причине, по которой промолчал перед Кочергиным про Соловьиху и перед всеми про Черненко: говорить это было некому и незачем.
Что бы я выговорил?
Что одиннадцатого марта тысяча девятьсот восемьдесят пятого года в Москве подписали две бумаги, и одной из них страна получила Горбачёва, а другой Семёныч получит орден?
И что?
Никакой связи между этими двумя бумагами нет и быть не может: указ о награждении готовился месяцами и был подписан по плану к сорокалетию, а Пленум собрался, потому что умер человек.
Совпадение чистое.
Просто я стоял в сельсовете четырнадцатого марта и видел это совпадение своими глазами — и никто, кроме меня, во всём Заречном не понял бы, о чём я говорю, если бы я его показал.
Я вышел и пошёл на ферму.
Первую сессию, кстати, перенесли.
То есть не первую — первая прошла десятого, — а первое заседание комиссии по социально-бытовым вопросам, которое мать назначила на тринадцатое и которое из-за траура перенесли на семнадцатое.
Семнадцатого марта, в воскресенье, оно состоялось.
Состоялось оно у нас на кухне.
Состоялось оно на кухне потому, что в сельсовете в воскресенье холодно и не топят, а в клубе кино, и Ерёмин распорядился: собирайтесь где хотите.
Пришли трое из пяти.
Мать, Людка и Прокудина — учительница начальных классов, сорока двух лет. Ерофеев не смог по здоровью, Сомова была в райцентре.
Сидели два часа.
Я в это время был во дворе, пилил дрова, и заходил в дом дважды, и оба раза видел одно и то же: три женщины за столом, чай, и посередине стола — три тетрадки.
Три тетрадки.
У матери своя, заведённая в феврале. У Людки — та, в которой она с осени записывает, кому что нужно из товаров, потому что заявки в райпо подаются раз в квартал. У Прокудиной — школьная, в которой у неё записаны семьи её учеников.
Они их сверяли.
Они два часа сверяли три тетрадки и выписывали на четвёртый лист то, что повторялось у двоих и у троих, и вот эти повторяющиеся пункты и стали планом работы комиссии на восемьдесят пятый год.
Пунктов вышло четырнадцать.
Из них девять были из моих февральских наказов, и я это увидел, когда мать вечером положила лист на стол, и промолчал.
Первым пунктом стояла колонка на четвёртой улице.
Глава 27
В конце марта Заречное перестаёт быть проезжим.
Это происходит каждый год и каждый год одинаково: снег ещё лежит, но уже мокрый, днём тает, ночью подмерзает, и дорога до трассы — восемь километров грунтовки — превращается в такое, чего человек, не живший в деревне, вообразить не может.
Это не грязь.
Грязь — это когда сыро. А тут земля оттаивает сверху на двадцать сантиметров, а глубже остаётся мёрзлая, и вода не уходит никуда, и получается двадцать сантиметров жижи на бетонном основании.
По ней не идёт ничего.
«Газон» садится на мосты. «Уазик» садится. Автобус в распутицу к нам не ходит вообще — с двадцатого марта по десятое апреля рейс отменяют, и это не решение и не безобразие, а погода.
Ходит трактор.
Возит он почту, фельдшера, срочных больных и тех, кому надо, и это единственная связь Заречного с миром на три недели в году.
В восемьдесят пятом распутица началась восемнадцатого.
Партийное собрание первички состоялось двадцать второго марта, в пятницу.
Коммунистов в колхозе «Заря» тридцать четыре человека и трое кандидатов.
Из тридцати четырёх на собрание пришли двадцать девять, и это была очень хорошая явка, потому что вопрос был живой: принимали двоих.
Меня и Пыжова.
Пыжов, Геннадий Викторович, двадцати восьми лет, секретарь комсомольской организации, кандидат с апреля восемьдесят четвёртого, — шёл вторым в повестке, и с ним всё было ясно заранее.
Со мной, как выяснилось, тоже.
Собрание вёл Ситников.
Заявление я написал за неделю: «Прошу принять меня в члены КПСС. Программу и Устав признаю, выполнять обязуюсь».
Три строки, как положено.
Дальше — характеристика от парторганизации, две рекомендации и сведения о выполнении партийных поручений за кандидатский год.
Поручений у меня было три.
Политинформация раз в две недели — проведено двадцать четыре из двадцати четырёх, и в отчёте это выглядело безупречно, и никто не спросил, слушал ли меня хоть кто-нибудь.
Агитация на выборах — шестьдесят два двора, обход дважды, тридцать один наказ.
Индивидуальное шефство — четыре беседы.
Всё это Ситников зачитал за три минуты, и зал слушал вполуха, потому что зал знал меня и без бумажки.
Потом были вопросы.
Вопросов было три, и первые два оказались формальные.
Первый — про Устав: обязанности члена партии. Я их выучил в январе и перечислил, и меня остановили на четвёртом пункте, потому что и так ясно.
Второй — про международное положение.
Спросил Гаврилыч, спросил из вредности и с явным удовольствием, и спросил он не про международное положение вообще, а конкретно: что решил апрельский… то есть мартовский Пленум.
Тут я ответил.
Ответил я, что одиннадцатого марта состоялся внеочередной Пленум ЦК, что Генеральным секретарём избран Горбачёв Михаил Сергеевич, и что он на Пленуме говорил про необходимость ускорения социально-экономического развития.
