Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 56
Я в конце февраля добился ему досок.
Добился я их через председателя, через Гаврилыча и через Сомова, за три недели, и пол ему настелили в апреле, и на это ушло восемь досок и один день работы двух человек.
Восемь досок.
Отдельная история вышла с Соловьёвыми.
Соловьёвы в моём списке значились как двор номер тридцать один, четвёртая улица, четыре избирателя.
Соловьёвы уехали в семьдесят девятом.
Уехали они в Барнаул, все четверо, дом продали Кочергиным под баню — то есть Кочергин его купил и разобрал, — и на месте тридцать первого двора шестой год стоял пустырь.
А прописаны они были у нас.
Прописаны они были потому, что при выезде надо выписаться, а выписаться они не выписались, потому что в Барнауле их сначала не прописывали, а потом стало не до того.
Я про это заикнулся Пыжову в январе.
Пыжов ответил: «Прописаны — значит, есть».
В феврале я повторил это Ерёмину.
Ерёмин снял очки, потёр глаза и объяснил мне ситуацию, и объяснение было такое.
Список избирателей составляется по домовым книгам.
Если человек в списке, а на участок не пришёл, то он числится не проголосовавшим. Четыре человека — это, при шестистах девяноста четырёх избирателях, ноль целых пятьдесят восемь сотых процента.
Явка в районе считается до сотых.
— Николай Титыч. Их шестой год нет.
— Знаю.
— Так снимите.
— Не могу. Снять с учёта я могу по выписке или по справке с нового места. Ни того ни другого нет.
— И что делать?
Ерёмин надел очки.
— А ничего, — ответил он. — Я их шестой год провожу как выбывших без снятия, и шестой год мне район на это указывает.
Двадцатого числа приехал Крайнов.
Приехал он проверять готовность к выборам, и проверял он её полдня, и проверял добросовестно.
Смотрел он агитпункт.
Агитпункт у нас в клубе, в малом зале: столы, стулья, графин, портреты, стенды с фотографиями кандидатов, подшивки газет и наглядная агитация.
Наглядной агитацией занимался Пыжов.
Он ею занимался с января, и он в неё вложил душу: на стенах висело четыре лозунга, написанных гуашью на ватмане, и один из них он писал лично, три вечера, и в слове «единодушно» сделал ошибку.
Ошибку заметили восемнадцатого.
Переписывали двое суток, и Пыжов ходил чёрный, и я его в те дни жалел совершенно искренне.
Крайнов агитпункт одобрил.
Потом он смотрел списки, дежурства, транспорт, переносные урны, буфет и порядок доставки бюллетеней, и по каждому пункту задавал вопросы, и по трём сделал замечания.
Со мной он поговорил отдельно.
— Лыткин. Сколько дворов?
— Шестьдесят два.
— Обошёл?
— Дважды.
— Наказы есть?
Я достал свои четыре страницы.
Крайнов взял, прочитал первую страницу целиком, вторую по диагонали, третью и четвёртую пролистал и вернул.
— Много.
— Много.
— Ерёмину отдай. — Он застегнул портфель. — Он их в наказы оформит. Часть выполнит.
— Какую часть?
Крайнов посмотрел на меня.
— Ту, которую сможет. Ты чего от меня хочешь, Лыткин?
Я на это не ответил, потому что и правда ничего не хотел.
Двадцать четвёртого февраля я встал в четыре.
Участок открывался в шесть.
В шесть утра, ровно, в клубе включили радиолу, и над селом полетело — «Широка страна моя родная», через репродуктор на столбе у клуба.
Это тоже часть ритуала.
Музыка играет с шести до восьми вечера, с перерывами, и её слышно на трёх улицах, и по ней в селе определяют, что сегодня выборы, даже те, кто забыл.
Первый избиратель пришёл в пять сорок.
Это был Митрич.
Он приходит первым с пятьдесят четвёртого года, и это его личное дело, и он к шести уже стоял у дверей, и его пустили в пять пятьдесят, и он проголосовал, и ему за это налили чаю.
К восьми утра проголосовало сто десять человек.
Про то, как голосуют, надо сказать честно, потому что тут всё интересное.
Бюллетеней два.
В каждом — одна фамилия. Кандидат в депутаты сельского Совета по такому-то округу и кандидат в депутаты районного Совета.
Голосуют так: берёшь бюллетень и опускаешь в урну.
Кабина стоит в углу. Заходить в неё не обязательно — она нужна тем, кто хочет вычеркнуть, — и в кабину за весь день зашли шесть человек.
Шесть из шестисот восьмидесяти двух.
И вот что важно: на этих шестерых смотрели.
Не с осуждением и не с подозрением, а просто с интересом — как смотрят на человека, который делает что-то не как все. И все шестеро это чувствовали, и трое из них, зайдя, тут же вышли, ничего не сделав.
Вычеркнутых бюллетеней в итоге оказалось два.
Оба — по районному Совету, оба против Дудника, и один из них, я почти уверен, был Твердохлеба, который обиделся в январе.
Дудник, узнав про два, страшно обрадовался.
Он потом полгода говорил, что он единственный депутат в районе, против которого голосовали, и говорил он это с гордостью.
Буфет открылся в шесть утра.
В буфете были: пиво, лимонад, конфеты, печенье, пряники, копчёная колбаса (шесть килограммов), консервы, селёдка и — главное — гречка.
Гречку выбросили специально к выборам.
Гречка в те годы в сельпо не бывала месяцами, и её привозили два раза в год: на Октябрьские и на выборы, и все это знали, и все шли за гречкой.
Дали по два килограмма в руки.
Очередь стояла с шести утра, и в этой очереди стояли те же люди, которые потом шли голосовать, и порядок был именно такой: сначала гречка, потом урна.
Я про это в первой жизни думал с иронией.
Я в той жизни голосовал с семьдесят восьмого по девяносто первый и совершенно точно помню своё тогдашнее отношение: цирк, гречка, явка, всё понятно.
А в восемьдесят пятом я стоял в клубе с шести утра и смотрел.
И увидел я вот что.
Шестьсот восемьдесят два человека за один день пришли в одно место. Пришли добровольно — никто никого не гнал, участковых с автоматами не стояло, — пришли нарядные, с детьми, поздоровались друг с другом, купили гречки, послушали радиолу, посмотрели концерт в двенадцать часов и разошлись.
Это единственный день в году, когда в селе собираются все.
Не половина, как на Октябрьские. Не триста двенадцать человек, как на отчётном. Все.
И никто ни разу не спросил зачем.
В двенадцать был концерт.
Концерт на выборах — вещь обязательная, и делает его самодеятельность, и делает она его в третий раз за три месяца: седьмого ноября, на смотре и вот теперь.
Программа была та же.
Хор доярок, Твердохлеб с баяном, школьный танец, чтец.
Мать в хоре в тот день не пела.
Не пела она потому, что была кандидатом, а кандидатам петь на своём участке в день голосования Ерёмин счёл неудобным, и я до сих пор не знаю, была ли на этот счёт инструкция или он это придумал сам.
Хор пел ввосьмером.
Ганин читал того же Симонова.
Читал он его третий раз за зиму, и к февралю он уже приноровился и читал чуть лучше, то есть чуть хуже, — и я ему потом это заметил, и он подумал и согласился.
После концерта в зале осталось человек шестьдесят.
Просто сидели.
Сидели и разговаривали, потому что воскресенье, потому что зима, потому что все в одном месте, и вот это, если разобраться, и есть то главное, ради чего люди приходят.
Разошлись к четырём.
Явку добивали с двух часов.
Механика такая: в двенадцать часов на участке вывешивается промежуточная цифра, и с двенадцати начинается работа по тем, кто не пришёл.
Список несданных ведёт секретарь комиссии.
К двум часам у нас оставалось непроголосовавшими семьдесят три человека, и по этим семидесяти трём разошлись агитаторы.
Мне досталось четырнадцать.
Из них: шестеро на работе (доярки второй смены и ферма), четверо болеют или лежачие, двое в отъезде, Соловьёвы — четыре человека, которых нет шестой год.
Доярок обошли к четырём.
Обошли просто: пришли на ферму и предупредили, что после дойки надо зайти. Они и зашли — все шестеро, в халатах под пальто, между дойками, проголосовали и ушли обратно.
