Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 54
Второй раз — двенадцатого.
Двенадцатого он был плох и разговаривать не хотел, и я посидел десять минут и ушёл, и Зойка меня вышла проводить и в сенях остановила:
— Ты, Петь, не ходи больше.
— Почему?
— Он стесняется.
Я больше не ходил.
Вышел он на работу восемнадцатого февраля, через четырнадцать дней, побритый, и в первый день ни с кем не разговаривал, а на второй уже разговаривал.
Сеялки он в марте перебрал.
Перебрал он их за неделю, обе, и норму выставил, и весь сев они шли без единого замечания.
В отчёте по индивидуальному шефству за первый квартал я написал: «Проведено четыре беседы. Нарушений трудовой дисциплины во втором квартале не допускал».
Обе фразы были правдой.
Теперь про собрание.
Отчётное собрание колхоза «Заря» состоялось семнадцатого февраля восемьдесят пятого года, в воскресенье, в клубе, в десять утра.
Это было третье моё собрание.
Первое, в феврале восемьдесят третьего, я помню поминутно: я тогда, двадцатидвухлетний тракторист, вылез и заговорил про домкрат, и мне за это прилетело со всех сторон, и вечером того дня я думал, что всё кончено.
Второе, в феврале восемьдесят четвёртого, я сидел в президиуме.
Сидел я там как бригадир и кандидат в партию, выступил по бумажке семь минут, и мне похлопали, и после собрания ко мне подходили и жали руку.
А в феврале восемьдесят пятого не было ни того ни другого.
Народу пришло триста двенадцать человек.
Клуб у нас на двести восемьдесят мест, и на отчётном всегда приносят стулья из школы, и всё равно человек сорок стоят вдоль стен.
В президиуме сидело девять.
Председатель, Ситников, Ерёмин, Гаврилыч, Митрич как старейший коммунист, Дудник как кандидат в депутаты райсовета, представитель района — инструктор сельхозуправления, Сычёва и я.
Над сценой висел лозунг.
Лозунг был про Продовольственную программу, и висел он там с восемьдесят второго года, и его каждый год подновляли.
Над лозунгом висел портрет.
Портрет Черненко повесили в марте восемьдесят четвёртого, взамен предыдущего, и до десятого марта восемьдесят пятого ему оставалось три недели, и в зале об этом никто не думал, включая меня.
Я про это вспомнил только вечером.
Начали с доклада.
Доклад читал Аркадий Павлович, читал час десять, и был он подробный и, в общем, неплохой.
Итоги за восемьдесят четвёртый год.
Зерновые — семнадцать и две с гектара, пятое место в районе, план сдачи выполнен на сто четыре процента. Это было хорошо, и зал это принял хорошо.
Надой — минус четыре процента к прошлому году.
Это было плохо, и председатель это проговорил быстро, но не спрятал, и надо отдать ему должное: он назвал цифру вслух и объяснил её честно.
Объяснил он её тремя причинами.
Первая — освоение доильного оборудования, из-за которого в августе-октябре была просадка. Вторая — корма: сена накосили на треть меньше потребности, как и всегда. Третья — падёж и вынужденный убой, четырнадцать голов за год.
По зяби у него вышла одна фраза.
Он назвал цифру: план вспашки зяби выполнен на девяносто один процент, и пошёл дальше.
Вот на этой фразе меня и достали.
Достал меня Лапин.
Виктор Андреевич Лапин, главный агроном, сорок семь лет, человек, с которым я за два года не поссорился ни разу и который в восемьдесят третьем меня поддержал, когда это было невыгодно.
Он взял слово вторым, после Гаврилыча.
И третьей своей фразой выдал следующее:
— Товарищи. Про девяносто один процент зяби. Это не проценты. Это сто девяносто гектаров, которые весной пойдут под весновспашку.
Зал зашумел.
— На весновспашке, — продолжал Лапин, — мы теряем два-три центнера с гектара. Сто девяносто гектаров — это, по прикидке, четыреста пятьдесят центнеров зерна.
Он перевернул листок.
— Сорок пять тонн, товарищи. Это два вагона.
И дальше он назвал причину.
Причина была названа точно, без всякого личного, и назвал он её так, как её и надо было назвать:
— В последнюю неделю октября два трактора первой бригады стояли на подвозе кормов. Решение принимал бригадир.
Триста двенадцать человек повернулись ко мне.
Мне дали слово через сорок минут.
Я эти сорок минут просидел в президиуме и передумал за них штук пять разных выступлений, и в итоге вышел и выговорил то, что думал.
Говорил я четыре минуты.
Сказал я следующее: что решение принимал я; что кормов на ферме к двадцатому октября оставалось на четыре дня; что если бы я не снял трактора, то на ферме встал бы подвоз, а это триста голов дойного стада.
И что я выбирал между двумя убытками.
И что убыток, который я выбрал, — сорок пять тонн зерна, а тот, который я не выбрал, — это неизвестно сколько молока и, возможно, ещё несколько вынужденных убоев.
И что я и сейчас считаю, что выбрал правильно.
И сел.
И вот тут произошло то, ради чего эта глава.
Ничего не произошло.
Мне не хлопали. На меня не кричали. Никто не выступил после меня ни за, ни против. Аркадий Павлович уронил «учтём» и объявил следующего выступающего.
Собрание пошло дальше.
Дальше говорила Сычёва про аппараты и про то, что с декабря надой пошёл вверх и что к марту ожидается выход на уровень прошлого года. Потом Матвеич — про маститы, которых за осень было двадцать два.
Потом Кузнецова.
Кузнецова вышла и напомнила председателю, что он двадцать пятого августа на свадьбе у неё во дворе при ста двенадцати свидетелях пообещал, что колхоз поможет молодой семье с жильём.
— Помню, — согласился Аркадий Павлович.
— И?
— И вопрос стоит в плане на восемьдесят шестой год.
— Пелагея Тимофеевна, — вмешался Гаврилыч, — у нас в очереди девятнадцать семей.
— А обещали при людях.
Зал засмеялся, и председатель тоже засмеялся, и на этом вопрос закрыли, и все понимали, что Кузнецова будет напоминать про это каждый год.
Она и напоминала.
Квартиру Санька с Надей получили в восемьдесят восьмом.
Митрич выступал последним.
Читал он приветствие от ветеранов — четыре абзаца, написанные ему в конторе, — и читал он их, как читал всегда: медленно, вслух по слогам, теряя строчку и начиная абзац заново.
Восемьдесят пятый год ему пошёл в апреле.
Он читал эти четыре абзаца одиннадцать минут, и зал сидел тихо, и никто не шевелился, и это было третий год подряд одинаково.
В восемьдесят третьем я на это злился.
Я тогда, двадцатидвухлетним, сидел в зале и думал: зачем мучить старика и зачем мучить триста человек, и почему нельзя дать это прочитать кому-нибудь другому.
В восемьдесят четвёртом я уже понимал.
А в восемьдесят пятом я сидел в президиуме в двух метрах от него и смотрел, как он держит листок в вытянутой руке, потому что очки не помогают, и как у него дрожит листок.
И думал я про то, что читает он это последний раз.
Не потому, что я что-то знал.
Я про Митрича не знал ничего: я не помнил ни года, ни обстоятельств, и он в моей первой жизни был просто старик, которого потом не стало.
Просто ему было восемьдесят четыре, и он держал листок в вытянутой руке.
Он прочитал ещё дважды.
В восемьдесят шестом и в восемьдесят седьмом, и в восемьдесят седьмом уже сидя, потому что стоять не мог.
Кончилось собрание в четверть третьего.
Дальше был буфет.
Буфет на отчётном собрании — это отдельное учреждение: в фойе ставят два стола, и на них выкладывают то, чего в сельпо не бывает, и это единственный день в году, когда в Заречном можно купить копчёную колбасу.
Колбасы привезли двенадцать килограммов.
Разошлась она за двадцать минут, и Мокеиха, естественно, не успела, и потом две недели рассказывала, как ей не досталось.
Ещё были конфеты в коробках, шпроты и лимоны.
Лимоны разобрали первыми — восемь килограммов на триста двенадцать человек, — и разобрали их, что характерно, не сладкоежки, а те, у кого дети болеют.
