Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 52

— Дак у нас беспартийных не хватает.

— Вот именно.

Дальше они минуты четыре считали.

Считали при мне, вслух, и говорили обо мне в третьем лице, как говорят о позиции в списке, и это, надо сказать, довольно интересное ощущение.

Итог был такой.

Если поставить Лыткина, то он закрывает две графы: колхозник и молодёжь до тридцати. И одновременно ухудшает две: партийные и мужчины.

А если поставить на это место доярку моложе тридцати, она закроет четыре.

— Не проходит. — Ерёмин вычеркнул.

И вот тут со мной случилась вещь, которой я от себя не ожидал.

Меня задело.

Я не хотел в депутаты. Я в депутаты не хотел совершенно и абсолютно искренне: у меня бригада, кандидатский стаж, политинформации раз в две недели и шестьдесят два двора агитации в феврале.

Депутатство мне было нужно как третья нога.

И когда Ерёмин провёл карандашом по моей фамилии, я почувствовал ровно то, что чувствует человек, которого не взяли в команду, куда он и не собирался.

Секунд на десять.

Потом прошло, и я даже усмехнулся, но десять секунд оно было, и я их запомнил.

Ситников, кстати, на меня в этот момент посмотрел.

Посмотрел он коротко и без всякого выражения, и я до сих пор думаю, что он именно этого и ждал и именно ради этого меня позвал.

Мать всплыла в двадцать минут одиннадцатого.

Всплыла она в тот момент, когда искали последнюю женщину-колхозницу, беспартийную, и когда все подходящие уже были записаны.

Назвал её Аркадий Павлович.

— Лыткина Марфа Ивановна.

Ерёмин посмотрел в список.

— Пятьдесят один год.

— Доярка. Двадцать первый сезон.

Ситников поднял глаза:

— Беспартийная.

— На аппаратах с июля, — добавил председатель. — Первая пошла, добровольно.

Ерёмин стал считать.

Считал он вслух, водя карандашом по графам, и я слушал, как мою мать раскладывают на признаки.

Колхозница — раз.

Женщина — два.

Беспартийная — три.

Ранее не избиралась — четыре.

Двадцать лет стажа на одном месте — это не графа, но это то, что называется «трудовые заслуги», и оно идёт в характеристику.

— Четыре графы, — подытожил Ерёмин.

— Четыре, — подтвердил Пыжов.

Аркадий Павлович пожал плечами.

— Ну и всё тогда.

Записали.

Заняло это, если по секундомеру, минуты полторы.

Полторы минуты — от того момента, как её назвали, до того, как Ерёмин поставил галочку.

Никто не обронил ни одного плохого слова.

Никто её не выбирал специально, никто ей не делал одолжения, и никто, включая меня, в тот момент не подумал, что происходит что-то значительное.

Просто закрылась последняя дыра в графе.

И на этом мы разошлись, потому что было двадцать минут одиннадцатого, а в понедельник ремонт.

Домой я шёл десять минут и всю дорогу думал.

Думал я не про мать.

Думал я про то, что я в этой комнате пять часов смотрел, как работает механизм, и механизм этот был мне до отвращения знаком.

Это была та же машина, что и мои слова.

Наверху пишут показатель. Показатель спускают вниз. Внизу сидят пять человек и подгоняют живых людей под цифру, и подгоняют они их честно, добросовестно и с полным пониманием дела.

И получается правильный результат.

Состав действительно выходит нормальный: там будут доярки, механизаторы, фронтовики, учительница и продавщица, а не двадцать семь начальников. Идея работает.

Только человек в ней — это набор признаков.

Моя мать в тот вечер была «колхозница, женщина, беспартийная, ранее не избиралась» — четыре графы, — и всё, что она делала двадцать один год, поместилось в строчку «трудовые заслуги» и никакого веса при подсчёте не имело.

Я это, между прочим, знал и раньше.

Я это знал по снабжению: я сорок лет писал бумаги, в которых люди были позициями, и меня это ни разу не задело.

А тут задело, потому что позиция была моя мать.

Сказали ей двадцать первого, в понедельник.

Сказал Ерёмин — пришёл на ферму, дождался конца дойки и объявил в красном уголке при трёх свидетелях, что её выдвигают кандидатом в депутаты сельского Совета.

Мать отказалась.

Отказалась она сразу, твёрдо и без всякого кокетства, и мотивировала так: работа, ферма, аппараты, дом, некогда.

Ерёмин ушёл ни с чем.

Двадцать второго пришла Сычёва.

Тамара Ильинична говорила с ней двадцать минут в проходе первого корпуса, и что она ей говорила, я не знаю, но мать отказалась второй раз.

Двадцать третьего пришёл Ситников.

Про этот разговор мне рассказала мать, и рассказала она мне его в феврале, коротко, и я его тут привожу с её слов.

Ситников пришёл к нам домой вечером.

Я был в мастерской. Он посидел с ней на кухне минут сорок, выпил чаю и, по её выражению, «объяснил».

Объяснил он вот что.

Что состав уже согласован в районе и что если она откажется, то заново пересобирать придётся весь список, потому что её место в графе никем не закрывается.

Что искать будут женщину-колхозницу до пятидесяти, беспартийную, ранее не избиравшуюся, и такой в селе больше нет.

И что, значит, кто-то другой откажется от чего-то другого.

— И что ты?

— А что я. Я согласилась.

— Мам, ты из-за этого согласилась?

— А из-за чего ещё.

Она мыла посуду.

— Он же не врал, — добавила она через полминуты. — Он мне всё как есть выложил. Я и согласилась.

Я в тот вечер сидел и думал про Ситникова.

Владимир Гаврилович Ситников, пятьдесят пять лет, секретарь парторганизации.

В шестьдесят четвёртом году, тридцати пяти лет, он две недели прожил в Соловьихе на постое у Кочергиных, считал коров, ходил и записывал, и посчитал честно, и занизил в пользу деревни, и получил сорок семь тысяч рублей в год.

И деревни не стало.

А в январе восемьдесят пятого он пришёл к моей матери, сел на кухне, выпил чаю и объяснил ей всё как есть — и она согласилась, потому что он не врал.

Он и в шестьдесят четвёртом не врал.

Он вообще, я думаю, за всю жизнь ни разу никому не соврал, и в этом всё дело, и это самое неудобное, что можно про человека сказать.

Про то, зачем он меня позвал девятнадцатого, я спросил у него в феврале.

Спросил в лоб.

— Владимир Гаврилыч. Вы меня зачем на состав позвали?

Он подумал секунды три.

— Ты в марте член партии.

— Ну.

— Значит, через год-два тебя начнут двигать. Крайнов тебе это в июне говорил, я знаю.

— Говорил.

Ситников снял очки и стал их протирать.

— Вот я и хотел, чтоб ты один раз посмотрел с этой стороны стола. Пока ты ещё с той.

Он надел очки.

— Больше ничего.

Кандидатом в депутаты районного Совета от нашего округа выдвинули Дудника.

Колхозник, механизатор, тридцать четыре года, лучший намолот в районе за восемьдесят четвёртый год, беспартийный, ранее не избирался.

Пять граф.

Дудник, когда ему объявили, ответил одно слово, которое я тут писать не буду, а потом согласился, потому что понял, что деваться некуда.

На собрании по выдвижению за него голосовали единогласно.

Он на этом собрании сидел в президиуме с тем же лицом, с каким в августе стоял перед фотоаппаратом Соловейчика.

Первый рейс в Барнаул ушёл двадцать девятого января.

Договор с ОРСом моторного завода подписали шестнадцатого, и по нему мы должны были возить два раза в неделю: картофель, капусту, морковь и раз в две недели мясо.

Возить назначили Прохорова.

Назначил его я, и назначил я его по двум причинам, из которых одну я тут уже объяснял, а вторая была простая: он дорогу в райцентр и в город знал лучше всех и ездил аккуратно.

Первый рейс собирали три дня.

Собирали его так, как в колхозе собирают всё в первый раз: с руганью, с переделками и с выяснением, кто отвечает за тару.

Тары не было.

Картошку возят в мешках, мешков надо сто двадцать, а на складе оказалось шестьдесят и все дырявые. Мешки искали по бригадам, потом по дворам, потом Гаврилыч выписал в райпо и получил сорок штук.