Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 44
Он встал и включил наждак.
— А чай пить ей с кем-то надо, — договорил он через плечо. — Не с тобой.
Я ушёл через десять минут.
Ушёл я с двумя наточенными ножами, которые он мне сунул зачем-то в руки, и с ощущением, которое я до сих пор не могу назвать точно.
Стыдно мне не было.
Обидно тоже не было. Было что-то вроде того, что бывает, когда с тебя снимают должность, на которую ты сам себя назначил и на которой, как выяснилось, никто тебя не держал.
Ничем это не кончилось.
Они не поженились ни в восемьдесят пятом, ни в восемьдесят шестом, ни потом, и он ходил к ней два раза в неделю ещё восемь лет, до самой своей смерти, и всё село про это знало и перестало обсуждать году к восемьдесят седьмому.
Оградку на отцовской могиле он подкрашивал каждый май.
Мать умерла позже.
А вечером двадцать первого ноября правление решило вопрос с торговлей.
Решили так: с ОРСом моторного завода договор заключить, возить два раза в неделю, начать с января, за зиму посмотреть.
И отдельным пунктом — пробовать точку в городе.
Точка — это торговое место на колхозном рынке в Барнауле, палатка, какая второй год стоит у новосёловских. Сверхплановая продукция, договорные цены, продавец от колхоза.
Ставили этот вопрос без энтузиазма.
Тимофеев опять был против — из-за машин. Гаврилыч был против из-за отчётности. Аркадий Павлович был за, потому что Ступин ему на совещании в районе про свою палатку рассказывал третий раз, и это его задело.
Проголосовали за.
И вот когда всё уже проголосовали и стали расходиться, Гаврилыч спросил, что писать на вывеске.
Вопрос был не праздный.
Палатка на колхозном рынке должна иметь обозначение: наименование хозяйства, район, вид продукции. Обычно пишут просто: «Колхоз „Заря“ Заречного района».
Так у всех.
Так у новосёловских, так у всех двадцати одного хозяйства, и это никого никогда не занимало.
Я в этот момент стоял у двери.
Я стоял у двери, был десятый час вечера, я с шести утра был на ногах, я два дня назад узнал в магазине про собственную мать, и мне было очень скучно.
И я предложил:
— Напишите: «Экологически чистая продукция колхоза „Заря“».
Гаврилыч поднял голову.
— Как?
— Экологически чистая.
— Это что значит?
— Это значит, что без химии, — объяснил я. — Натуральное.
— Так у всех без химии.
— Ну и что. А напишем мы.
Правление посмотрело на меня.
Аркадий Павлович пожал плечами, Ситников усмехнулся во второй раз за вечер, Зина посмотрела на меня очень внимательно и промолчала.
— Пиши, — распорядился председатель.
Гаврилыч записал.
Я вышел на улицу, застегнул телогрейку и пошёл домой, и по дороге ни разу об этом не вспомнил.
Глава 20
Мороз ударил третьего декабря.
Ударил он сразу под тридцать и продержался одиннадцать дней, и в самой середине, восьмого и девятого, было тридцать восемь.
При тридцати восьми село останавливается.
Не полностью — ферму никто не отменял, доярки идут в четыре утра при любой погоде, — но всё, что можно не делать, не делается.
Техника при тридцати восьми не заводится.
То есть заводится, если её греть, а греть надо паяльной лампой под поддон минут сорок, и лампа у нас была одна на мастерскую, и жгли мы её тем декабрём столько, что Сомов ставил вопрос на правлении.
Школу на два дня отменили.
Автобус в райцентр не ходил три дня.
Мастерская зимой — лучшее место в колхозе.
Стоит она длинным кирпичным сараем, отапливается двумя печками, и одна из них — та, что у слесарки, — топится с шести утра и к девяти нагревает так, что в трёх метрах от неё можно сидеть в рубахе.
Вокруг этой печки зимой и происходит всё.
Зимний ремонт — работа неспешная. Это не уборка: срока нет, гнать некуда, надо к апрелю, а на дворе декабрь. Разобрал узел, посмотрел, чего-то не хватает, написал заявку, сел ждать.
Ждут у печки.
И вот в этом ожидании — с декабря по март, четыре месяца, каждый день с девяти до пяти — в мастерской идёт непрерывный разговор, который я считаю главным культурным явлением нашего села.
Там рассказывается всё.
Там пересказываются новости, разбираются свадьбы, обсуждается район, вспоминаются шестидесятые годы, и там же — единственное место, где мужики говорят про то, про что не говорят больше нигде.
Не про чувства, конечно.
Про технику, про войну, про то, кто как умер, про цены, про то, что было при Хрущёве, про баб — но по-особому, не как на стану, а обстоятельно и почти всерьёз.
Я в декабре восемьдесят четвёртого сидел там много.
Сидел я там больше, чем требовалось по должности, и сидел я там потому, что дома было пусто: мать на ферме, а вечером к ней приходил Иван Артемьевич, и я в эти вечера стал уходить.
Уходил я не из деликатности.
Уходил я потому, что сидеть втроём за одним столом и пить чай оказалось неловко, и неловко было мне одному, потому что им двоим было прекрасно.
Про Мишку надо рассказать нормально, а то он у меня всё время проходит как шут.
Загорулько Михаил Иванович, тридцать один год.
Тракторист первого класса, в колхозе с шестьдесят девятого, то есть с шестнадцати лет. Единственный человек в бригаде, который может объяснить, как делать, руками, без слов, за четыре минуты.
Живёт с матерью на второй улице.
Мать, Прасковья Тимофеевна, шестьдесят два года, работала на ферме, вышла на пенсию в восемьдесят первом, сейчас держит корову и двенадцать кур.
Отец умер в семьдесят третьем.
В том же году, что и мой, только не под трактором, а от туберкулёза, и это в селе помнили и Мишке в детстве, я думаю, доставалось.
Женат он не был.
Была история в семьдесят пятом — девушка из Заречного, всё шло к свадьбе, и не сложилось, и почему не сложилось, я так и не выяснил ни в первой жизни, ни во второй.
Спрашивать нельзя.
Я один раз попробовал — в восемьдесят третьем, по пьяному делу, — и Мишка тогда посмотрел на меня, налил и заговорил про другое, и я больше не пробовал.
Она уехала в Барнаул в семьдесят шестом.
Замужем, двое детей, приезжает к матери раз в год, и когда она приезжает, Мишка на эту неделю становится очень весёлым.
Про это в селе знают все и не говорят.
Пьёт он с двадцати лет.
Пьёт он не как Гуров пил и не как Гнидин пьёт — не запоями. Он пьёт как пьёт половина мужиков этого возраста: по субботам, на всех поводах, и в ноябре-декабре чаще.
И останавливается.
К тридцати одному году он ещё останавливался. У него не было утренней, он не пропускал работу, и в мастерской он всегда был в форме.
Я знаю, что он умрёт рано.
Я это знаю с апреля восемьдесят второго, и я не знаю года, и я за два с половиной года не придумал ни одного способа с этим что-нибудь сделать.
Способов, если разобраться, три.
Первый — сказать прямо. Это исключено: он сочтёт, что я его учу, и обидится, и правильно сделает, потому что человек в тридцать один год, работающий как он и не имеющий ни одного прогула, никаких оснований для нотации не даёт.
Второй — не наливать. Это смешно.
Третий — тот, который сработал с Гуровым: дать человеку дело, за которое он держится.
С Гуровым сработала кузница.
А у Мишки дело уже есть, и он в нём лучший в бригаде, и это ничего не меняет.
Письмо пришло двадцать девятого ноября.
Про то, что пришло письмо, я узнал не от него.
Мне доложила мать: почтальонша Дуся, разнося, обмолвилась Прасковье Тимофеевне, что Мишке пришло письмо из армии, и Прасковья Тимофеевна на другой день обмолвилась матери на ферме.
В селе это событие.
Письма из армии приходят редко и читаются вслух: Сорокина в августе обошла с Генкиным письмом семь дворов, и на седьмом читала уже наизусть, и это норма.
Мишка не прочитал никому.
Он не прочитал его матери. Он не прочитал его в мастерской. Он про него вообще не обмолвился ни разу, и если бы не Дуся, никто бы и не узнал.
