Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 42

Носили четыре двора.

Он от этого пришёл в полное замешательство и на третий раз явился ко мне с вопросом, сколько это стоит и кому платить.

— Никому.

— Пётр Сергеевич, это же килограмма три.

— Ну.

— Я не могу принимать три килограмма мяса просто так.

Я подумал.

— Эдуард. Ты когда в феврале акт по нефтебазе писал, ты сколько вечеров сидел?

— Четыре.

— Тебе за это платили?

— Нет.

— Ну вот, — объяснил я. — И тут не платят.

Он ушёл, и я не уверен, что он понял, но мясо взял.

Двенадцатого на правлении обсуждали письмо с моторного завода.

Гладышев своё слово сдержал: в конце октября пришло письмо на бланке ОРСа, с предложением заключить прямой договор на поставку картофеля, капусты и мяса сверх государственного плана.

Читал письмо Гаврилыч.

Читал он его вслух, целиком, включая исходящий номер, потому что Гаврилыч иначе не умеет.

Правление слушало без всякого энтузиазма.

Обсуждали минут сорок, и обсуждали не то: обсуждали, хватит ли у нас сверхпланового, и кто повезёт, и что скажет район.

Тимофеев был против.

Он был против, потому что машины, и потому, что зимой дорога, и потому, что у него и так пять единиц на ходу из девяти.

Ситников молчал.

Аркадий Павлович в конце постановил, что вопрос надо изучить, и поручил изучить Зине и мне.

Меня, я думаю, назначили потому, что я в тот момент смотрел в окно.

Зина пришла ко мне с этим письмом на следующий день.

— Пётр Сергеевич. Вы это читали?

— Слышал.

— Прочитайте.

Я прочитал.

Письмо было толковое: они предлагали цену выше базовой на четырнадцать процентов, транспорт наполовину свой, договор на год с пролонгацией.

— Ну и что?

— А то, — отозвалась Зина, — что если возить два раза в неделю по три тонны, то за зиму выходит сумма, которую я вам сейчас не назову, потому что вы её не поверите.

— Назовите.

Она назвала.

Я не поверил.

Потом я взял карандаш и посчитал сам, и вышло примерно то же самое, и я поднял голову.

— Зинаида Петровна. А кто повезёт?

— Вот. — Зина подняла палец. — Вот это правильный вопрос. Не «сколько», а «кто».

Она села.

— И кто там будет стоять и продавать, — добавила она. — Потому что в столовую сдал и уехал — это одно. А магазин — это человек, который там сидит.

— Так магазина нет.

— Пока нет.

Глава 19

Шаньги мать стала печь по вторникам.

Раньше она их пекла по субботам — всегда, сколько я себя помню, в обеих жизнях, по субботам, к бане, — а с сентября стала по вторникам.

Я это заметил в октябре.

Заметил и подумал, что она перепутала или что ей так удобнее, и съел четыре штуки, и вопрос был закрыт.

Ещё она купила платок.

Не платок даже, а полушалок, шерстяной, тёмно-зелёный с каймой, и купила она его в райцентре в октябре, когда ездила туда с Кузнецовой за чем-то другим.

Полушалок стоил двадцать два рубля.

Мать за двадцать лет купила себе три вещи дороже пятнадцати рублей, и все три — зимнее пальто, сапоги и вот этот полушалок, и я про две первые знаю точно, потому что она об этом рассказывала полгода.

Про полушалок она не рассказывала.

Она его принесла, положила в сундук и надела первый раз только в ноябре, на седьмое, в клуб.

Я тогда похвалил, что красивый.

Она ответила «ну», и на этом разговор кончился, и я, двадцатичетырёхлетний мужик с сознанием шестидесятивосьмилетнего снабженца, пошёл дальше жить своей жизнью.

Всё выяснилось семнадцатого ноября, в субботу, в сельпо, за две минуты.

Я зашёл за спичками и керосином.

Народу было немного, человек пять, Людка стояла за прилавком и отпускала Твердохлебихе крупу, и я подождал.

Потом подошёл.

Людка отпустила мне спички, отмерила керосин, взяла деньги и, отсчитывая сдачу, спросила совершенно обыденным голосом:

— Ну и когда?

— Что когда?

— Свадьба.

Я взял сдачу и посмотрел на неё.

Первая мысль у меня была, честное слово, дурацкая: я решил, что это про меня, и на секунду перебрал в голове, кого мне могли приписать, и остановился на Гале.

— Люд, ты чего?

— Я ничего. — Она задвинула ящик. — Я спрашиваю, когда.

— Кого когда?

Людка поставила локти на прилавок.

— Петь. — Она задвинула ящик со сдачей. — Ты дурак?

Дальше она объяснила мне за сорок секунд.

Объяснила она мне следующее.

Что Иван Артемьевич Мещеряков ходит к моей матери с июня месяца. Что об этом знает всё село примерно с июля. Что он у нас перечинил всё, что можно было перечинить, и в октябре менял венец в бане.

Про венец я не знал.

Я знал, что венец меняли, потому что я сам таскал бревно, — а вот что его менял Мещеряков и что он с этим бревном возился три вечера, я как-то не связал, потому что мне буркнули «мужики помогли».

— Люд.

— Ну?

— Ты серьёзно?

Она посмотрела на меня с настоящим, неподдельным интересом.

— Петь. Ты вот скажи мне честно, — попросила Людка. — Ты за лето вообще что-нибудь заметил?

Я стоял и думал.

Я стоял с керосином в одной руке и спичками в другой, посреди сельпо, в присутствии пяти человек, которые все замолчали, и думал.

И вспомнил всё сразу.

Вспомнил я это в таком порядке.

Оградка. Девятое июня, Троицкая суббота. Оградка на отцовской могиле покрашена — в два прохода, в углах, по низу, — и ржавчина снята до металла щёткой, а это полтора часа работы.

Мать тогда обронила: краска не та.

Она это выговорила, стоя ко мне спиной, и добавила, что теперь пятно на всё кладбище, и я тогда решительно ничего не понял.

Калитка. Июль.

Иван Артемьевич три раза чинил нам калитку, которую я подтесал в июне и которая с тех пор закрывалась прекрасно. Мне про это намекнул Мишка, я не понял, а Мишка посмотрел на меня почти с жалостью и спросил, где я живу.

Крючки на ферме. Июль-август.

Шестнадцать крючков к столбам у материных стойл, из шестёрки, с площадкой, приваренные за два вечера. Никто не просил. Мать тогда обронила: «Артемьич сам придумал», — и обронила таким тоном, что я не стал спрашивать дальше.

Галя на квартире.

Её к нему поселили в июне, и я тогда сидел в кабинете председателя и слушал, как решают, и мне даже в голову не пришло, что человек, который берёт квартирантку, — это человек, который в июне вдруг захотел, чтоб в доме кто-то был.

Шаньги по вторникам.

Полушалок за двадцать два рубля.

Венец в бане.

И то, что за восемь месяцев — с ноября восемьдесят третьего по июль восемьдесят четвёртого — моя мать ни разу не сказала мне ни слова про женитьбу.

Ни разу. За восемь месяцев.

Женщина, которая с восемьдесят второго года заводила этот разговор в среднем раз в две недели, замолчала весной восемьдесят четвёртого, и я это заметил в июне, ночью, после прихода тёти Вали, и подумал: надо же.

И пошёл спать.

— Люд.

— Ну.

— А ты когда узнала?

— В июле. Мне тётя Нюра донесла. Она с июня знала.

— С июня.

— С июня.

Я взял керосин.

— А почему мне никто не сообщил? — спросил я.

И вот тут Людка засмеялась.

Засмеялась она по-настоящему, впервые за год при мне, и смеялась секунд десять, и смеялись пятеро в очереди, включая Твердохлебиху, которая до этого делала вид, что выбирает соль.

— Петь. — Людка отсмеялась. — А кто тебе это должен говорить?

Я вышел из сельпо.

По дороге домой я зашёл к Мокеихе.

Зашёл я к ней уже сознательно и без масла, и она мне открыла и обрадовалась, и я, не садясь, спросил в лоб.

— Аграфена Степановна. Что там у моей матери с Мещеряковым?

Мокеиха хлопнула себя по бокам.

— Наконец-то.

Я сел.

Она рассказывала сорок минут, и в этих сорока минутах было столько подробностей, что я к концу знал про собственный двор больше, чем за два года в нём прожив.