Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 29

Везла она её в двух бидонах, обёрнутых мокрыми мешками.

Мужики, увидев бидоны, сначала не поверили.

— Это чего?

— Окрошка.

— Не бреши.

Твердохлебиха сняла крышку.

Ели её в четырнадцать рук, и Клюев съел три миски и потом сидел с закрытыми глазами, как кот, и объявил, что теперь может умереть.

Прохоров рассказывал про быка.

Он рассказывал про быка, ушедшего в райцентр в шестьдесят восьмом, — тот самый рассказ, который все знали наизусть, — но в этот раз он добавил новую подробность: что участковый, поймавший быка, был потом переведён с повышением, и что вся его карьера, таким образом, стоит на этом быке.

Смеялись.

Двадцать девятое августа восемьдесят четвёртого года, среда, около половины первого дня, тридцать градусов, поле за прудом, четырнадцать человек едят окрошку на соломе.

Так это было.

Утро было обыкновенное.

Разнарядку я провёл в шесть, у бревна, за одиннадцать минут — в уборку она короткая, потому что все и так знают, куда едут, и надо только сказать про изменения.

Изменений было два.

Славку Клюева я перебросил с тока на Соловьиху, на подхват к отцу, потому что на току и без него хватало школьников. И одну машину снял с отвозки и отправил на ферму за кормами, потому что Сычёва в понедельник сказала мне при трёх свидетелях, что если ей до среды не подвезут, она пойдёт к председателю.

Пашка на разнарядке был.

Он приехал вместе с Дудником на его мотоцикле, стоял с краю, слушал, и я его в то утро видел ровно один раз и ровно две секунды, потому что говорил я с Клюевым.

Он был в кепке.

Кепка была новая, серая, с пуговкой на макушке, — мать ему купила в райцентре, и он её носил с середины августа и стеснялся, потому что до этого ходил без ничего.

Больше в то утро я его не видел.

Это, между прочим, ровно то, чего я потом четыре месяца не мог себе объяснить: у меня в бригаде тридцать четыре человека, и я в то утро подробно разговаривал с шестью из них, и ни один из этих шести разговоров ничего не значил.

А того, с кем не разговаривал, увезли в больницу.

Это не мистика и не судьба, это просто арифметика: разговариваешь с шестью из тридцати четырёх, и вероятность, что беда придёт к одному из тех шести, — примерно одна к шести.

Я это понимал и тогда.

Понимал и всё равно четыре месяца возвращался.

Расстановка в тот день была такая.

Восемь комбайнов на дальнем участке, за логом. Четыре — на поле за прудом. Две жатки на свале, на Крутом. Пять машин на отвозке, из них две мои и три с центральной усадьбы.

Дудник стоял на дальнем.

Он туда перешёл во вторник, как и планировалось: валки там лежали шестые сутки, влажность я померил в понедельник вечером, и в понедельник же решили, что со вторника Дудник идёт туда первым.

Пашка, естественно, с ним.

Обедали они на дальнем — им Твердохлебиха возила отдельно, вторым рейсом, — и, значит, окрошки они не ели, и я про эту ерунду думал потом почему-то несколько раз.

Я после обеда поехал на Соловьиху.

На Соловьихе шла культивация паров — три агрегата, Клюев, Гнидин и Славка Клюев на подхвате, — и туда от поля за прудом четыре километра по полевой.

Приехал я туда в начале второго.

Стоял я у культиватора и ругался с Клюевым.

Ругались мы из-за глубины: он шёл на десять, а надо было на двенадцать, и он утверждал, что на двенадцать в такую сушь бессмысленно, и был, между прочим, наполовину прав.

Разговор был обычный.

И вот посреди этого разговора я боковым зрением увидел, что по дальнему краю, там, где полевая уходит на лог, идёт машина.

Шла она быстро.

Шла она в сторону дороги — не на ток, а на дорогу, — и это было неправильно, потому что машины с дальнего участка идут на ток, и в час дня, с грузом, никто на дорогу не поворачивает.

Я замолчал на полуслове.

Клюев проследил за моим взглядом и тоже замолчал.

— Это Пилипчук.

— Ага.

— Он чего?

Я не ответил.

Минуты через полторы из-за поворота вылетел мотоцикл — «Урал» Саньки, — и Санька гнал по стерне, не по дороге, и от него шёл хвост пыли.

Он затормозил в десяти шагах.

Не выключая мотора, он крикнул мне два слова.

Ровно два.

Дальше я поехал.

Ехал я четыре километра, из них два по полевой и два по стерне, и ехал я, я думаю, минуты четыре, а по ощущению — час.

Что я в эти четыре минуты думал, я помню плохо.

Помню, что не думал ничего связного. Помню, что один раз вслух выругался. Помню, что у меня было очень чёткое, физическое ощущение опоздания — не вины, а именно опоздания, как когда бежишь к уходящему автобусу.

На дальний участок я приехал в двадцать минут второго.

Там уже никого не было.

То есть люди были — человек шесть стояли у комбайна, — а машины не было, и Пашки не было, и увезли его минут за десять до меня.

Увёз Пилипчук.

Он в тот момент как раз подъезжал под погрузку, и он был ближе всех, и он развернулся, и Дудник сел с ним, и они пошли на райцентр, и вот это и была та машина, которую я видел с Соловьихи.

Дудника, значит, тоже не было.

Стояли у комбайна Твердохлеб, двое шофёров, Мишка и ещё двое с соседних машин.

Комбайн стоял с поднятой жаткой.

Двигатель был заглушен, ключ торчал в замке, дверца кабины открыта.

На настиле у жатки, справа, лежала кепка.

Больше я ничего смотреть не стал.

То есть я посмотрел, конечно, — я подошёл и посмотрел, потому что не подойти было нельзя, — и то, что я там увидел, я описывать не буду, и не потому, что не помню.

Помню я это отлично.

Просто описывать это незачем: всякий, кто хоть раз видел, и так знает, а кто не видел, тому не надо.

Мишка стоял рядом со мной и говорил.

Говорил он быстро и не останавливаясь, как говорят люди в первые полчаса, и из этого потока я вытащил всё, что было нужно.

Было так.

Забился шнек. Забился он на подборе, в валке шёл вьюнок, и за утро забивался он у Дудника три раза, и три раза они его чистили нормально.

В четвёртый раз Дудник отошёл.

Отошёл он метров на сорок, за комбайн, по надобности, — и это заняло у него минуты две, и за эти две минуты всё и произошло.

Пашка решил успеть.

Он вылез, подошёл к жатке спереди, выключил рычагом привод жатки и полез рукой.

Двигатель он не заглушил.

Глушить двигатель никто и не глушит: выключил привод — и всё стоит. Всё и стояло бы, если бы он подождал.

Он не подождал.

Шнек после выключения крутится по инерции ещё секунды три-четыре — не быстро, медленно, доворачиваясь, — и вот это самое паршивое, потому что он крутится тихо, без звука, и на глаз почти не видно, что он крутится.

Пашка полез через секунду.

Он сунул правую руку в корыто, между витком и пальцами, и виток дошёл.

Мишка досказал и остановился.

Стояли молча.

Потом Твердохлеб заметил, что надо бы поле закрыть, потому что комбайн стоит поперёк, а по этому месту сейчас пойдут машины.

Комбайн отогнали.

Отогнал его Мишка — сел и отогнал метров на двести к краю, и заглушил, и слез, и больше в тот день к нему никто не подходил.

А я пошёл и открыл ящик под сиденьем.

Ящик под сиденьем на «Ниве» — это железный короб слева, в котором лежит инструмент.

Я его открыл и посмотрел.

Крючок лежал там.

Он лежал сверху, поверх ключей, чистый, из шестёрки, загнутый, с площадкой на конце — тот самый, который Гуров нагнул двадцать первого августа, за два часа, семь штук, три на жатки и четыре про запас.

Один из этих четырёх положили Дуднику.

Я его поднял, посмотрел и положил обратно, и закрыл ящик, и на этом со мной случилось то, что случилось.

Меня накрыло бешенством.

Накрыло по-настоящему, физически: у меня зазвенело в ушах и стало жарко в затылке, и я минуты полторы стоял и не мог сказать ни слова, потому что если бы сказал, то заорал бы.

Злился я на Пашку.