Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 25

Две фермы по восемьдесят голов.

Дальше шёл расчёт.

Расчёт был на четырёх листах миллиметровки, карандашом, и делал его Ситников.

Я его читал полтора часа.

Читал я его не как сын человека, который тут живёт, а как снабженец с сорока годами стажа, потому что снабженец — это в первую очередь человек, который умеет проверять чужие цифры.

Считалось там вот что.

Себестоимость центнера молока на соловьихинских фермах против ферм в Заречном. Транспортные расходы на подвоз кормов за девять километров по грунтовке. Затраты на содержание дизельной. Стоимость доставки детей. Фонд заработной платы на двух фермах, где на сто шестьдесят голов приходится восемь доярок при норме шестнадцать голов на доярку.

И сверху — потери от простоев в распутицу.

Двадцать три дня весной, когда молоко нельзя вывезти, и его перерабатывают на месте кустарно или спаивают телятам.

Итог: сорок семь тысяч рублей в год.

Сорок семь тысяч — это была экономия, которую давало сселение. По ценам шестьдесят четвёртого года это восемь тракторов или, если по-другому, годовой фонд оплаты труда сорока человек.

Я проверил.

Проверял я его до трёх часов, с карандашом, на обороте старой ведомости, и проверял со злостью, потому что мне очень хотелось найти ошибку.

Ошибки не было.

Цифры были взяты откуда положено, нормативы применены правильно, транспортное плечо посчитано честно, и в одном месте — в расчёте потерь от простоя — Ситников даже занизил, взяв не двадцать три дня, а восемнадцать, и сделал рядом пометку: «беру среднее за три года».

Он занизил в пользу Соловьихи.

И всё равно вышло сорок семь тысяч.

Дальше шло решение исполкома райсовета от августа шестьдесят четвёртого года.

Копия, четвёртый экземпляр, слепая.

Решение было в шесть пунктов: признать нецелесообразным; поголовье перевести; жителей переселить в центральную усадьбу; выделить средства на строительство восьми жилых домов; обеспечить трудоустройство; исполнение возложить.

Подписал Хромов.

Хромов Аркадий Дмитриевич, председатель райисполкома, — я эту фамилию слышал в детстве раза три и знал только, что был такой Хромов.

Под решением лежала записка на четверть листа.

Записка была не в дело, а личная, карандашом, и адресована она была Ситникову, и в ней стояло: «Владимир Гаврилович, посмотрите ещё раз пункт 4. Восемь домов мы не потянем. А. Х.»

Восемь домов не потянули.

Дальше в папке лежала переписка семидесятого года — то есть через шесть лет, — и из неё выходило, что построено было три.

Три из восьми.

Остальные пять — «с помощью колхоза, собственными силами застройщиков», то есть люди строились сами, а колхоз давал лес по разнарядке, и лес шёл в порядке очереди, и очередь эта, судя по бумагам, двигалась медленно.

Последний дом достроили в семьдесят первом.

Семь лет.

Про скот в бумагах было отдельно и коротко.

Сто шестьдесят голов перевели в Заречное осенью шестьдесят четвёртого, и в Заречном на них не оказалось мест, потому что четвёртый корпус к тому времени не достроили.

Зимовали в трёх корпусах вместо четырёх.

В акте за шестьдесят пятый год стояло: падёж по стаду одиннадцать процентов, вынужденный убой девятнадцать голов, причина — скученность, нарушение зоогигиенических норм.

Двадцать девять коров.

Про это в расчёте шестьдесят четвёртого года не было ничего, и быть не могло, потому что расчёт делали в июле, а корпус должны были сдать в сентябре, и сдали его в мае шестьдесят шестого.

Тоже никто не виноват.

Строил его межколхозстрой, у межколхозстроя не было плит, плиты шли по фондам, фонды перераспределили в пользу района, где строили школу.

Школу, между прочим, построили.

Пометки на полях были почти на каждом листе.

Мелкие, карандашом, ровным почерком — «уточнить», «взято по факту», «см. справку от 12.03», «нормативы старые, сверить».

Работа как работа.

А на обороте одного из листов расчёта, в самом низу, отдельно от всего, было записано в две строчки:

«Пруд — чей? Никто не знает. Копали в 1937 г. всем миром».

И больше про пруд в папке не было ни слова.

Что он с этим прудом собирался делать, зачем спрашивал и у кого — понять было нельзя. Просто человек в тридцать пять лет сидел с расчётом на сорок семь тысяч и почему-то записал себе на обороте, что пруд копали в тридцать седьмом всем миром.

Вот тут я и стал искать виноватого.

Искал я его совершенно машинально, потому что это у меня к тому времени было доведено до автоматизма: с апреля восемьдесят второго я в этом колхозе только тем и занимался, что находил, где сломано, и находил, кто сломал.

Домкрат — Кузьмин. Пустая единица кузнеца — Лобанов, который не хотел объяснять, где кузнец был три года. Ферма — цепочка из четырёх человек, и в конце цепочки опять Кузьмин.

Всегда кто-то был.

Я перебрал всю папку по второму разу, теперь уже с этим вопросом, и вот что у меня получилось.

Ситников посчитал правильно.

Хромов подписал правильно и, более того, сам же написал, что восемь домов не потянут, — то есть он видел слабое место и обозначил его письменно, честно, за шесть лет до того, как оно вылезло.

Колхоз лес давал.

Люди переехали и работают тут до сих пор.

Молоко возить перестали, простои прекратились, дети пошли в нормальную школу, и в Заречном у всех электричество не четыре часа, а круглые сутки.

И сорок семь тысяч в год — это правда.

Виноватого не было.

Это, если по-честному, оказалось хуже всего.

Я сидел на кухне в четвёртом часу, при керосинке, и у меня было очень нехорошее чувство — не горе и не жалость, а какая-то яма под ложечкой.

Потому что если виноватого нет, то чинить нечего.

Все два года я жил с простой мыслью, которую даже не формулировал: тут всё сломано, потому что кто-то ворует, кто-то ленится, кто-то боится, и если этих кого-то расшевелить, то станет лучше.

И это работало. Это правда работало.

А в этой папке лежало то, что расшевелить нельзя, потому что там нечего шевелить: тридцатипятилетний человек взял нормативы, честно посчитал, занизил в пользу деревни и всё равно получил сорок семь тысяч.

Он не забыл ничего из того, что можно посчитать.

Он просто не посчитал одного — и не потому, что не хотел, а потому, что такой графы не существует ни в одном нормативе: сколько стоит, что семьдесят один человек больше никогда не будет жить там, где жил.

Этого нельзя написать в ведомость.

Мы с Зиной за столом под яблоней десять дней назад говорили ровно про это, и я тогда не понял, что мы говорим про это.

К списку я вернулся под конец.

Список лежал не в деле, а отдельно — вложен между листами, на обороте какого-то бланка, от руки, тем же мелким ровным почерком.

Двадцать два двора. Двадцать две фамилии.

Ерофеевы.

Мокеевы.

Кочергины.

Пилипчук.

Твердохлеб — не наш Твердохлеб, а другой, но такой же.

Ещё восемь фамилий, которые я знал с рождения, потому что они и сейчас живут в Заречном, на третьей и четвёртой улицах, и я с их детьми ходил в школу, и их внуки у меня в бригаде.

И девять фамилий, которых в селе нет.

Эти девять уехали не к нам, а куда-то ещё — в райцентр, в город, в другой район, — и куда именно, в бумагах не было, потому что бумаги про это не пишут.

Кочергин.

Николай Фомич Кочергин, завтоком с семьдесят первого года, пятьдесят восемь лет, у которого сейчас не сходится четыре тонны и который от этого ходит серый.

Я его знаю всю жизнь.

Я у него зерно взвешивал в детстве. Я с ним в восемьдесят втором ругался из-за солярки. Я с ним в феврале сидел на собрании через два стула.

И я никогда, ни одного раза за две жизни, не знал, что он из Соловьихи.

Про само поле надо сказать отдельно.

«Соловьиха» — это у нас название поля.

Двести восемьдесят гектаров за третьей бригадой, с той стороны лога, сухая лёгкая земля, в июне пылища. Самое большое наше поле. Мы там сеем, культивируем, убираем, и в разнарядке я это слово говорю раза три в неделю.