Механизатор 82. Том 3 (СИ), стр. 24

В ту же ночь у нас случилась ещё одна вещь, помельче.

Позвонил Аркадий Павлович.

Позвонил он не мне — телефона на стану нет, — а в контору, и мне передали через Пилипчука в половине двенадцатого: завтра к восьми к председателю.

Утром я приехал.

Аркадий Павлович сидел с районной сводкой, и настроение у него было такое, какое бывает у председателя двадцать пятого августа.

— Садись. Читай.

Сводка была по темпам уборки: двадцать одно хозяйство, три графы — намолочено, сдано, процент к плану.

Мы стояли седьмыми.

— Ну и что? — спросил я.

— А то, что Новосёлово четвёртое.

— Так у них двадцать два комбайна.

— Я знаю, сколько у них комбайнов. — Аркадий Павлович отодвинул сводку. — Мне вчера звонили из района. Не по сводке звонили, а так — поинтересовались, как у нас с темпами.

— И что вы?

— А что я. Сказал, что убираем.

Он посидел.

— Петь. Ты мне вот что скажи. Ты можешь до тридцать первого дать ещё процентов восемь?

Я подумал.

Дать восемь процентов до тридцать первого можно было ровно одним способом: снять две машины с отвозки на подработку, поставить резервный комбайн, у которого не готов коленвал, и работать до половины двенадцатого ночи вместо десяти.

— Могу. Только я вам их дам за счёт сентября.

— Как это?

— Так это. Люди на пределе. Если я их сейчас на две недели загоню по четырнадцать часов, то в сентябре у меня встанет половина по здоровью и по технике.

Аркадий Павлович побарабанил.

— Ты уверен?

— Нет, — честно ответил я. — Я думаю.

— Ну думай. — Он придвинул сводку обратно.

Из этого разговора не вышло ничего.

Я не стал загонять, он не стал настаивать, и в сводке мы к тридцать первому поднялись на шестое место сами по себе, потому что в «Восходе» три дня шёл дождь.

Двадцать четвёртого всё село гудело про свадьбу.

Гудело оно не про молодых, а про Сорокину.

Приглашение ей Кузнецова отправила накануне, с Санькой, и Сорокина его приняла — то есть взяла из рук, сказала «спасибо, приду» и закрыла дверь.

После чего в селе началось.

Обсуждали три вещи: придёт или не придёт; если придёт, то куда её посадят; и если посадят не туда, то что будет.

Мокеиха ставила на скандал.

Твердохлебиха — на то, что придёт, посидит час и уйдёт, что было бы, по общему мнению, самым правильным решением.

Мать не ставила ни на что.

Она обронила одну фразу, за которой, как выяснилось через сутки, стояло знание.

— Не пойдёт она.

— Почему?

— А у ней Генка.

Генка Сорокин, внук, восемьдесят третьего года призыва, служил второй год, и в тот август от него не было писем шесть недель.

Шесть недель — это ничего.

Это ровно ничего не значит, письма из армии ходят как ходят, и любая бабка в селе это знает, включая Сорокину.

И всё равно шесть недель.

Двадцать четвёртого я вернулся домой в двенадцатом часу.

Вернулся я не на стан, а домой, потому что на двадцать пятое была назначена свадьба у Кузнецовых, и на свадьбу надо было идти чистым, и, значит, надо было топить баню.

Баню топила мать.

Она натопила её в одиннадцать вечера, после дойки, и сама пошла первой, а я после неё, и это был первый раз за десять дней, когда я по-настоящему вымылся.

Из бани я вышел в первом часу.

Спать не хотелось совершенно.

Так бывает, когда сильно устал и потом резко остановился: тело обмякло, а голова работает, и работает она вхолостую, гоняя по кругу одно и то же — Пашкино лицо с канистрой, Дудника с его «ты знаешь», Мишку у бочки.

Я походил по двору.

Потом зашёл в дом, взял керосинку, потому что свет к ночи опять отключили, и полез в сундук за чистой рубахой на завтра.

Рубаха лежала внизу.

А сверху, поперёк белья, лежала серая картонная папка с тесёмками.

Глава 11

Сундук у нас стоял в горнице, у окна, под вязаной накидкой.

Мать проветривала его раз в год, первого июня, и это была целая процедура: вынести всё во двор, разложить на верёвке, пересыпать нафталином и к вечеру уложить обратно в том же порядке.

Порядок я знал наизусть.

Сверху лежало бельё — простыни, наволочки и три полотенца с петухами, вышитые бабкой и не использованные ни разу за двадцать лет. Под ними отрез синего крепдешина, купленный матерью в семьдесят первом на платье и с тех пор лежавший, потому что жалко резать.

Ещё глубже — отцовский костюм.

Костюм этот висел бы в шкафу, если бы у нас был шкаф, а так он лежал сложенный, переложенный газетами, и мать его вынимала первого июня и вешала на верёвку, и он висел во дворе целый день, и я мимо него ходил.

Ниже — коробка из-под чая с фотографиями.

Ещё ниже — документы: свидетельства, трудовая книжка матери, похоронка на её брата, две сберкнижки и облигации государственного займа сорок седьмого года, которые никогда никому не пригодились.

И на самом дне — детское.

Мои табели за четвёртый класс, тетрадка по чистописанию, октябрятская звёздочка и почему-то один валенок.

Про валенок я спрашивал дважды.

Оба раза мать отвечала, что валенок хороший.

В мае, когда Ситников сунул мне на крыльце папку, я пришёл домой и не знал, куда её деть.

В столе она не помещалась. На полку класть было нельзя, потому что на полке лежат бумаги, которые смотрят все, включая мать.

Я открыл сундук и сунул её под бельё.

Сунул я её туда двадцать шестого мая, после отчётно-выборного, и с того дня до двадцать четвёртого августа не вспомнил о ней ни разу — если не считать разговора с Ситниковым в июле, после которого я тоже не полез.

А тут полез за рубахой.

И рубаха лежала внизу, потому что мать в июне перекладывала, и белье легло по-другому, и папка оказалась не под ним, а поперёк, сверху.

Я вытащил её и постоял.

Было около часу ночи, свет отключили, я стоял с керосинкой в одной руке и с папкой в другой, чистый после бани, в исподнем, и завтра была свадьба.

Спать всё равно не хотелось.

Читал я до четырёх.

Сел я на кухне, поставил керосинку на стол, развязал тесёмки и разложился, и первые полчаса это было даже приятно — так, как бывает приятно копаться в чужих старых бумагах.

Бумаг было много.

Папка была толстая, набитая под завязку, и в ней лежало всё подряд, безо всякой системы: справки, копии решений, расчёты на миллиметровке, машинописные докладные, переписка, а на некоторых листках — карандашные пометки на полях, мелким ровным почерком.

Годы — с шестьдесят второго по семидесятый.

Владимир Гаврилович Ситников в те годы работал в райисполкоме, в плановом отделе, сначала экономистом, потом старшим. В шестьдесят четвёртом ему было тридцать пять.

Первую треть папки я пролистал быстро.

Там было про укрупнение: как из четырёх колхозов делали два, потом обратно три, потом два; переписка по МТС; расчёты по себестоимости центнера зерна по семи хозяйствам; докладная про то, что в двух колхозах нет ни одного человека с высшим образованием.

Всё это было интересно и не про меня.

А потом пошла Соловьиха.

Дело по Соловьихе занимало в папке страниц сорок.

Начиналось оно со справки шестьдесят третьего года.

Справка была короткая, на полторы страницы, и в ней стояло следующее.

Населённый пункт Соловьиха, отделение колхоза «Заря». Дворов двадцать два. Населения семьдесят один человек, из них трудоспособных тридцать четыре, средний возраст трудоспособных пятьдесят один год. Детей школьного возраста одиннадцать.

Расстояние до центральной усадьбы девять километров.

Дорога грунтовая, в распутицу непроезжая; в шестьдесят втором году сообщение прерывалось на двадцать три дня весной и на девять осенью.

Начальная школа закрыта в шестьдесят первом, дети возятся в Заречное.

Медпункта нет. Магазина нет, автолавка два раза в месяц. Электроснабжение от дизельной установки, четыре часа в сутки.