Солдат Отечества. 1812 (СИ), стр. 21

— А ты?

— Я? Чтобы меня, как вещь отдавали толпе французов? Я ведь… может и любила пана, а он… Я могу, знаю, как обихаживать раненных, я не буду обузой.

— И как тогда с казаками? — усмехнулся я.

— Кто главный? — решительно спросила она.

— Вон… — указал я на корнета, который уже поглядывал в нашу сторону, но отчего-то не подходил.

— К нему пойду.

— Иди! — сказал я, напрочь давя ревность.

Катаржина побежала в деревню, я направился к раненным. Ими никто не занимался. Пусть ранения вроде бы как и легкие, но заражение может быть, да и как не оказать первую помощь?

Я сам занялся одной из телег, которая была рядом. Мне показалось, что тут можно чего взять. Можно, но насколько же это будет правильным? Серебро… серебряные ложки, монеты, какие-то незнакомые мне предметы. Золотая брошь.

Большевик внутри меня проснулся. Нужно же чем-то объяснить то, что я собирался забрать это себе? Кто мог бы есть с серебра? Тот, у кого точно застолье не ограничивается вареной крапивой и лебедой. Вот и все… Только придется же делиться. На себе все это добро награбленное не потянешь и не нужно. Не был я в прошлой жизни крысой, нечего и начинать в новой.

— Потапыч! — позвал я крестного. — На общество.

— Вот же, леший, на общество… А иначе-то как? — бурчал скоро Потапыч, сгребая и вновь опуская серебро в сундук.

А я было подумал, что опять начнется, как с ранеными… Похоронили их в итоге, на опушке, с риском быть замеченными местными, у той усадьбы, и похоронили. Я занимался подготовкой операции, не участвовал в обряде. Слава Богу, что сейчас нам уже некого хоронить, нет потерь.

— У вас офицер… душечка, — сказала Аглая, подойдя ко мне уже скоро. — Позволил мне…

— Ты крепостная? — серьезно спросил я.

— Вольную дал, гад… продал французам с вольной, — сказала она.

— Пусть так, — я вновь боролся с желанием взять эту раздражительницу и уволочь в лес, чтобы… — Помогать будешь мне с ранеными.

Удивительно, но она не боялась крови, даже более того, имела понимание, как наложить повязку. Учил ее барин на славу. Даже не представляю, как при иных обстоятельствах девка была бы столь умна и даже с навыками лекаря. Пригодится нам. Вот только надену на нее мужской мундир, да спрячет свои черные волосы, меньше у солдат и казаков мужское нутро заявлять о себе будет. Да и у меня, чего уж…

. Обработав раны, когда наш авангард отправился по дороге вперед — пока туда и нужно было — а тройка казаков ускакала на разведку, я еще раз подошел к корнету. Ну поедом меня грызло то, что мы оставляем безнаказанным барина этих мест.

— А разве не надобно наказать предателя? Того, кто очернил имя государя нашего, императора Александра Павловича? — возмущался я, чувствуя, как кровь приливает к лицу.

Юношеский жар праведного гнева жёг нутро, не позволяя мыслить рассудительно. Мой голос, едва не сорвавшийся на крик, дрожал от негодования. Долг, присяга — эти слова звенели в голове, отгоняя всякую мысль о субординации.

Может, нужно было бы быть немного поскромнее, понимать, что здесь и сейчас сословность представляет собой важнейшее явление, и что дисциплина в армии ещё усложнена именно этим. Что не моё это дело… но совесть кричала:

— Но как же, ваше благородие, оставлять предателя на свободе и не попинать ему? Он же смеётся над нами! Над присягой!

Корнет насмотрел на меня жёстко, его взгляд, казалось, сверлил насквозь, явно ожидая, пока я закончу и выскажусь до конца, чтобы скорее не ответить на мои вопросы, а определить тяжесть моей вины. В его глазах читалась усталость бывалого офицера, что повидал не одно такое «праведное» рвение.

— Я не позволяю ни тебе, ни кому иному возвращаться в поместье и что-либо требовать с того помещика, — голос его был ровен, но он посматривал на девицу, что стояла в стороне и явно же, курва, специально крутилась на виду. — Когда прибудем в расположение Второй армии, я всё распишу, как было, и пусть кто и должен этим заниматься, тот и займётся. Это вопрос не твоего, Платон, усердия, а законного порядка.

— Как будет угодно, ваше благородие, — сказал я.

Ну хотя бы так, сообщить «куда следует». Немного от сердца отлегло.

— Иди, переоблачайся! — корнет махнул своей рукой.

Он уже был в мундире французского офицера, который на нем ну никак не сидел, висел скорее.

— Да что ж такое-то? — когда я подошёл, шут и балагур Ванька скорчился в три погибели, оттягивая и оттягивая ткань на самом что ни на есть интимном месте.

Его лицо было багровым от натуги и смущения. Французские мундиры, что мы надели, были на наши русские плечи действительно узковатыми, скроенными под более изящных, на наш взгляд, французов. К этому нужно было привыкнуть, наверное, как привыкают к новому седлу или непривычно крепкой водке. Вон наши пехотинцы ведь в подобных ходят, чуть ли не пришитых к телу, да и у егерей крой штанов был чуть свободнее, но всё равно не чета нашим, удалым, шароварам.

— Не такое большое у тебя там хозяйство, чтобы столько неудобства было, — пошутил Потапыч, не без ехидцы, наблюдая за мучениями Ваньки.

— А енто у него на девку, что оставили при отряде, — еще один подшутил.

— Да не… на кобылу командира…

И яростный взрыв смеха, подхваченный всеми, кто был рядом, а потом ещё и пехотинцами, которые стояли чуть поодаль, прокатился по утренней степи. Затем эта зараза, словно чума, перекинулась ещё и на казаков, которые должны были идти в арьергарде, и те, до которых донёсся звонкий хохот, тоже залились басистым ржанием. Смех — лучшая разрядка, особенно когда вокруг витает привкус пороха и близкой беды.

А я подошёл к коню, который, как мне показалось, был несколько озадачен таким человеческим ржанием, столь отличающимся от его собственного, куда более благородного, хотя и громкого. Его крупные, умные глаза смотрели на меня с лёгким недоумением.

— А ты, брат хвостатый, и не завидуй, что ржёшь тише, чем эти черти, — сказал я, поглаживая животное по гриве. Шерсть под ладонью была тёплой и шелковистой, а запах конского пота и кожи успокаивал.

В прошлой жизни любил лошадей, их мощь и грацию. А ещё любил хорошие автомобили, страсть была у меня к ним, к блеску хрома и рёву моторов. Судя по всему, в этой жизни придётся всю эту страсть к железным и живым коням выплёскивать только живым, тем, что дышат и фыркают, а не тем, что пожирают галлоны бензина.

А ещё я в прошлой жизни любил красивых женщин… Взгляд невольно от коня ушёл чуть в сторону, к молодой кобыле… э… девице, что паслась… э… прогуливалась невдалеке, покачивая гривой… пряча свои локоны в головной французский убор. Звонкий смех товарищей, что не утихал, вдруг приобрёл новые, чуть фривольные обертоны в моей голове.

— Давай, братушки, будет веселью, корнет наш сказал выдвигаться по готовности! — отсмеявшись, сказал Потапыч, вытирая нахлынувшие слёзы кулаком.

Я тоже с тоской посмотрел на ту телегу, четвёртую в нашей колонне, где под грудой всяких корзин со съестным была спрятана форма егерей. Своя, родная, привычная. Пришлось снова немного поправить французские панталоны, которые жалобно скрипели швами. Они сидели, словно чужой панцирь, сковывая движения и внутренне раздражая.

Да, мы были обряжены, наш авангард, во французские мундиры. Идея эта витала в воздухе, озвучил её наш командир. Хитрость, позволяющая подойти к неприятелю на расстояние выстрела, прежде чем он сообразит, кто перед ним. Но во мне клокотала злость.

Зло я всё-таки на него. Есть непреложное правило, что за своей спиной нельзя оставлять никого, кто мог бы предать или донести. А французского офицера мы хоть и раздели до исподнего, да и спутницу его, молодую крестьянку, что шла с ним, оставили привязанными у дороги.

Корнет посчитал, что это достаточно, что дикие звери или проходящие мародёры довершат начатое. Был, конечно, шанс, что врага звери сожрут, или он умрёт от холода. Мы тогда ушли уже на приличное расстояние. Но не настолько далеко от небольшой деревушки, и по-любому там найдутся неспокойные крестьяне, которые захотят хоть чем-нибудь поживиться, что, по их мнению, обязательно должно было остаться после боя, пройтись по следам, может чего обронили.