Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 51

Аким Гущин приехал в среду, попуткой с лесовозом.

Он сел на скамью в приёмном покое тяжело, с передышкой. Первым делом расстегнул телогрейку до пояса, хотя натоплено у нас в тот день было слабо. Сорок четыре года, вальщик с Гари. Кашлял он, пока раздевался, — коротко, в кулак, придерживая себя под правой ключицей.

— С зимы, доктор. С самого Рождества, как есть. Бабы говорят, застудил на верхнем складе.

— Ночами потеешь?

— Ну... бывает. Рубаху меняю.

— Рубаху каждую ночь или через одну?

Он подумал, и вышло, что каждую. Штаны на нём держались на затянутом до последней дырки ремне, и ремень этот сказал мне больше, чем сам Аким: пояс он менял уже дважды за зиму, а работа у него такая, что от неё худеют разве что покойники. Сколько же он спустил за зиму, пуд?.. Я постучал ему грудь сверху вниз, от ключицы к лопатке. Справа под ключицей звук пошёл короче, суше, а дыхание в этом месте сделалось жёстким, с редким потрескиванием на вдохе.

Полгода назад на этом я бы и остановился. Написал бы «бронхит», назначил банки да сульфадимезин — и отпустил бы человека обратно в барак, где на нарах спят двенадцать душ...

— Раздевайся до пояса совсем, — сказал я. — Пойдём, тебя снимут.

Укладку я вспоминал вслух. Грудью к кассете, локти вперёд и внутрь, плечи опустить — чтобы лопатки ушли с полей. Я поднял трубку штурвалом, выставил расстояние, поймал центр между лопаток. Валя стояла с картонкой у стены и записывала, сколько поставлено на пульте.

— Вдохни. Ещё. Держи и не дыши.

Щелчок из-за угла вышел совсем не торжественный, будто в соседней комнате уронили полено.

Валю с кассетой я проводил до тёмной двери и остался снаружи. Из-за двери долго ничего не доносилось, потом плеснуло. Что там у неё?.. Аким тем временем оделся и рассказывал Петровичу про верхний склад: как хлысты таскают лебёдкой через ложок, а трос ходит над головой в рост человека.

Вышла Валя минут через пятнадцать, с мокрым листом на весу, и вид у неё был такой, будто она уронила ребёнка.

— Простите, я... я передержала. Он в проявителе стоял, а я боялась вынуть рано, вот и...

— Тёмный?

— Как уголь. — Она глотнула воздух и вдруг перестала мяться. — Плёнку я перепроявила. Переделаю. Через двадцать минут будет.

Двадцать минут я просидел в кабинете, ничего не делая, — редкий случай, когда мне было решительно нечем себя занять.

Второй лист она вынесла сухим краем вперёд, держа за уголки, как учили. Я поднёс его к лампе.

И увидел.

Справа, под ключицей, в верхушке, лежала белесая клякса величиной с грецкий орех, с размытым краем, а от неё к корню тянулась узкая дорожка. Внутри кляксы темнело просветление с неровными стенками. Ниже и правее сидели два мелких отсева, каких пальцем не нащупаешь и ухом не выслушаешь никогда в жизни.

Вот оно. То самое, что я слышал под ключицей и чего доказать не мог...

Я смотрел на плёнку долго. Радости во мне было ровно столько же, сколько тоски. Полгода этот человек валил лес, ел из общего котла и спал на нарах в двенадцать душ. Кто из них уже кашляет?..

— Виталий Павлович уехал, а мы всё-таки успели, — сказала за плечом Валя. — Виктор Ильич, а что это у него?

— Это не бронхит.

Фтизиатр я такой же, как балерина, и ставить точку в этом деле мне не по чину. Зато распорядиться я мог: мокроту на палочку три дня подряд да направление в тубдиспансер, с плёнкой на руки. А на лесопункт ушла бумага о контактных по бараку.

Сушился снимок на бечёвке в чулане, прихваченный за угол бельевой прищепкой, и до самой ночи туда ходили смотреть.

Первым пришёл Петрович. Постоял, заложив руки за спину, потом достал очки, которых при мне ещё ни разу не носил, и придвинулся к лампе вплотную. Он молчал долго. О чём тут спрашивать? Я и не спрашивал.

— Я его в январе слушал, — сказал он наконец. — Приезжал он с рукой, палец расшиб. Кашлял. Хрипы были жёсткие, я ему банки и написал.

— И я бы написал, Пётр Северьянович.

— Оно, конечно, написали бы... — Очки он снял и стал протирать полой. — Только вы бы его на плёнку положили. А я тридцать лет кладу на слово.

Ушёл он, не дожидаясь ответа, и правильно сделал: что я мог ему на это сказать?

Клавдия Матвеевна явилась после ужина, в накинутом на плечи платке. Плёнку взяла сама, поднесла к лампе на вытянутой руке, поглядела и вернула на бечёвку, ничего не сказав про белое пятно под ключицей.

— Завтра пришлю троих, — сообщила она от двери. — Настасья с ноги хромает с осени, да Лапшиным матери надо. Пусть снимаются.

— Клавдия Матвеевна, снимок — это не леденец. Каждому подряд нельзя.

— Кому нельзя, того завернёшь.

И ушла. А плёнки у меня сколько? Двадцать листов минус два... Спорить с ней об учёте плёнки — всё равно что объяснять реке про берега... А ведь она мне сейчас, между прочим, привела трёх больных, до которых я полгода не мог достучаться. Настасья эта хромает с осени и в больницу не шла ни разу.

Журнал я завёл в тот же вечер: кого сняли, что сняли, сколько поставлено на пульте. Первая строка — Гущин Аким Прокопьевич, вальщик, Гарь. Вторым экземпляром пошло заключение в район, и вот его я писал особенно тщательно, потому что читать его будут в двух местах.

Гуреев ведь мне что сказал в январе? Сляжете вы — и кабинет ваш встанет, а плёнку сторож проявлять не будет. Крыть тогда было нечем. Теперь у меня был снимок с очагом в верхушке, найденным у мужика, которого дважды отпускали домой с бронхитом, и плёнку эту можно подшить к бумаге. Много ли в райздраве бумаг с приложением? Пусть теперь скажут, что участковой больнице глаза без надобности.

Валя мыла кюветы в тёмной комнате при своём красном фонаре.

В дверях я задержался и глядел, как она ополаскивает их в третьей воде и ставит на ребро сохнуть. А кто её этому учил? Полгода назад она роняла биксы и извинялась через слово, а теперь у неё в тёмной комнате свой порядок, в который меня, кажется, и не пустят...

— Виктор Ильич, а термометр нужен другой, — сказала она, не оборачиваясь. — Наш до восемнадцати мелко разбит, а дальше через два градуса. Я по нему не поймаю.

— Достанем.

Она поставила бачок и всё-таки обернулась.

— Мне в августе год выходит. Мама пишет, чтобы домой, в Кинешму, там в поликлинике место держат до осени. — Пальцы у неё нашли завязку фартука и стали её крутить. — Я ей ещё в ноябре ответила, что приеду.

Вот оно. И ведь я знал, что этот разговор будет, только думал — весной...

— Валя, я тебя держать не стану.

— Так я не про то! — Она сказала это громко и сама испугалась. — Я останусь. Я вчера письмо переписала, второе. Виктор Ильич, вы меня на курсы пошлите, на рентгенолаборанта. Виталий Павлович говорил, в области зимой набирают, на три месяца... Я боюсь, что без бумаги мне не дадут проявлять, а я уже умею.

Умеет она, надо же. Один лист в уголь, второй в дело — и уже умеет...

— Пошлю, — сказал я. — Только с одним условием: перед курсами испортишь мне ещё листов десять. На кошках и на валенках. Учиться надо на своей плёнке, а не на чужой груди.

Тетрадь я достал из-под историй болезни во втором часу.

Я читал её с закладки, поставленной ещё в феврале. Шло у Вершинина лето девятьсот четвёртого: жара, страда, вода в колодцах низкая. С Петрова дня по деревням пошёл детский понос. Двор за двором, столбиком, с возрастом и с исходом. Исходов было много. Чем он их лечил, что у него вообще было под рукой?..

А на следующей странице почерк вдруг сделался крупнее и торопливее, будто человек писал стоя:

«Малых, коих несётъ, поить непрерывно, малыми глотками, не давая уснуть жаждущимъ. На штофъ кипячёной воды — соли поваренной ложку чайную безъ верха и сахару шесть таковыхъ же. Вливать по ложке кажную минуту, хотя бы и рвало. Способъ сей узналъ не отсюда».

Лампа гудела. За стеной кто-то повернулся на койке, отчего сетка отозвалась.

Тетрадь я закрыл, положил ладонь на коленкор и остался сидеть...