Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 41

— Ишь ты. Гуляют, что ли, — сказал он в воздух. — А? Я говорю, керосин нынче дармовой стал.

Четыре часа мы тащились из района по первому снегу; всю дорогу я обдумывал, что скажу завтра про эту поездку. Сказать было нечего: в дорожном участке сухой мужчина в нарукавниках записал слово «Полежаевка» с ошибкой и объяснил, что низину включат в заявку на будущий год, а по какой графе она пойдёт, решают не здесь. Девять вёрст глины как были, так и остались. Обидно? Ещё как. Только обиду в колею не подсыплешь...

Ворота стояли распахнутыми настежь, хотя закрывать их с вечера я просил всех и каждого. Кто их так бросил?

В коридоре пахло мокрой тряпкой и подгоревшей кашей. Валя сидела на скамье приёмного покоя, в пальто поверх халата, будто собралась уходить да передумала на полдороге. На коленях у неё лежала бумажка, сложенная вчетверо. Веки набрякли, а нос она вытирала тылом кисти, как ребёнок.

— Валентина. Кто?

Спросил я так, потому что решил: умер больной. В голове сами собой прошли все, кто лежал у нас на койках, а хуже этого гадания в потёмках коридора нет ничего.

— Никто, — выговорила она и протянула бумажку, держа за самый угол. — Это... это из району. Нинка записывала, а я как раз за бланками ходила. Простите, я прочитала по дороге, оно само в глаза.

Четвертушка в клетку, круглый Нинкин почерк, чернила лиловые. «Телефонограмма из райздравотдела». Ниже, без единой лишней запятой, сообщалось, что в порядке дальнейшего укрупнения лечебной сети Волчебродская участковая больница с первого июля тысяча девятьсот семьдесят пятого года реорганизуется в фельдшерско-акушерский пункт, коечный фонд и штатные единицы отходят району, а заведующему надлежит до конца года представить сведения об имуществе и о занятых койках.

Я прочёл это стоя, у самой лампы, потом сел рядом с Валей и пробежал ещё раз, медленно, как разбирают чужую историю болезни: там ищут прежде всего то, чего в ней нет.

Слово там стояло одно: «реорганизуется». Ватное слово, об него мысль скользит и не цепляется... А по-человечески выходило вот что: тридцать две развёрнутые койки становятся ноль коек, операционная — комнатой для вёдер, а на четыре деревни остаются фельдшер с акушеркой, чтобы мерить давление да возить рожениц за сорок два километра. Гордея с прободной такой пункт не примет. Его повезут в ЦРБ — доедет, если дорога позволит. А в апреле она не пускает никого.

Валя всхлипнула рядом, коротко, будто икнула, зажала рот ладонью.

— А меня куда денут? Я же на будущий год собиралась... — Тут она заплакала уже в открытую, некрасиво, с подвыванием. — Я же сама хотела уехать. Весь прошлый год хотела, а теперь мне так, будто из дому гонят.

Что ей скажешь? Что перевод в район для неё повышение: чистые полы, ординаторская, свет по коридору всю ночь? Правды в этом много, а толку никакого. Я снял очки и потёр переносицу, поймав себя на дурацкой привычке искать утешительные слова там, где надо просто побыть рядом молча.

— Умойся холодной, Валентина. И поставь чаю на всех, покрепче.

Дверь перевязочной скрипнула, когда я ещё сидел на скамье. Петрович вышел, вытирая руки полотенцем, глянул на Валю, на меня, на четвертушку в моих пальцах — и по лицу его стало понятно, что знает он уже часа два, а то и дольше... Читал он, отставив руку и щурясь, шевеля губами на слове «фельдшерско-акушерский».

— Оно, конечно, — сказал он, возвращая бумажку. — Я вам ещё в августе говорил: у нас тут ничего надолго не заводят.

— Погодите, Пётр Северьянович. Сядьте. Утром я позвоню в район.

— А чего звонить-то. — Полотенце он повесил на гвоздь ровно, расправив углы, и это задело меня сильнее его слов. — Тридцать один год я тут. И что я теперь, фельдшерский пункт?

Ватник он снял с вешалки, шапку надел уже в дверях. Догонять я не стал: знал, куда он идёт, а остановить его сейчас можно было разве что силой. Вернулся он в третьем часу. Через стену было слышно, как он долго не попадал в рукав, а после сел на топчан и затих до утра.

Нюра поймала меня у кочегарки. Ведро она несла полное, но поставила на пол: значит, разговор приготовила заранее.

— Доктор, ты мне прямо скажи, я не барыня. В том пункте санитарка положена?

— Одна на полставки, если по норме. Анна Тимофеевна, ничего ещё не...

— Полставки. — Она не дослушала, стала загибать пальцы, поминая своих: старшая в восьмом, второй в пятом, младшие двое. — Мне в райцентр не наездиться, у меня Колька один утром не встанет. В колхоз обратно возьмут, дояркам в четыре вставать. Я не жалуюсь, доктор. Я прикидываю.

Вот тут у меня не нашлось вообще ничего. Стояла передо мной женщина сорока одного года, вслух прикидывала свою жизнь на четверых и ждала правды. Правды я не знал. Да и кто её тогда знал? Я понимал только, что «всё обойдётся» годится тут примерно как сахарная вода при кровотечении.

— Окончательно ещё ничего не решено, — выговорил я и сам услышал, как это звучит. — Поднимите ведро, Анна Тимофеевна, вода стынет.

Утром я отпустил приём раньше обычного, надел пальто и пошёл в правление, потому что коммутатор оживает к девяти, а до района через него дозваниваются иногда с третьего раза, иногда с седьмого.

Снег за ночь подсох и скрипел под сапогами по-зимнему, у клуба мальчишки укатали горку до синего блеска, а от фермы тянуло тёплым навозным духом. Всё это шло мимо меня стороной. В голове с третьего часа ночи стояло одно: я не понимал, кому вообще возражают, когда приходит такая бумага. В той жизни я бы знал, куда идти и с кем разговаривать, а тут у меня не было даже названия того места, где решают.

В сенях правления, как всегда, трещало и пахло махоркой. Нинка сидела боком к аппарату, прижав наушник плечом, втолковывала кому-то невидимому про наряды на вывозку, а увидев меня, показала подбородком на табурет: садись, мол, жди своей очереди.

— Виктор Ильич, вам ЦРБ? — Она воткнула штекер, покрутила ручку. — Занято у них. Аркадий Львович у себя, я утром бухгалтерии его давала... Сидите, я через пять минут ещё раз дёрну.

Я сидел больше получаса. Мимо прошли счетовод с подшивкой, две доярки в резине до колена. Здоровался со мной каждый второй, осторожно и вполголоса, будто у меня в доме лежал покойник. Известие обогнало меня на полдеревни. И откуда у него такая прыть? К вечеру его будут знать в Полежаевке, к завтрашнему — на Гари, а вот про то, что больницу можно отстоять, никто не скажет ни слова, потому что здесь такого отродясь не бывало.

— Даю! — крикнула Нинка и сунула мне трубку эбонитовую, тяжёлую, тёплую от её уха.

Гуреев отозвался сразу, будто держал руку на аппарате.

— Слушаю, Волчьи Броды. Телефонограмму получили?

— Получил. Аркадий Львович, объясните мне её, пожалуйста. Своими словами.

В трубке зашуршало, скрипнуло креслом. Он заговорил ровно, как читают по бумаге, выученной наизусть.

— Объясняю. Идёт укрупнение сети, коллега, и не у нас одних, а по всей области, второй год. Мелкие маломощные учреждения сворачивают, коечный фонд собирают в районное звено. У нас достраивается корпус на шестьдесят коек, там будет и рентген, и лаборатория, а хирург станет дежурить круглые сутки. А ваши тридцать две стоят там, где нет ни снимка, ни второго врача, у которого можно спросить. Содержание одной вашей койки в год обходится району дороже, чем моей, а лечит она хуже. Вот и весь документ.

— У меня участок — три с половиной тысячи человек и четыре деревни. До вас сорок два километра, и в апреле их нет.

— Знаю, что нет. — Он помолчал, и в паузе этой усталости было больше, чем досады. — Виктор Ильич, вы, кажется, решили, что это я вас закрываю. Успокойтесь, я тут никто. Решение готовит райисполком по представлению райздравотдела, а от меня взяли справку о работе учреждений района: занятость койки и обеспеченность кадрами. Справку я дал честную, другой у меня и не было. Это не я, коллега. Это арифметика: у вас тридцать две койки и один врач.

Арифметика... Я прижал трубку плечом и уставился в стену, где висел выцветший плакат про сдачу молока. Что тут возразишь? Ведь он прав со своей стороны: справка честная, корпус на шестьдесят коек — вещь хорошая. Только в его арифметике нет строки, куда положить мужика, у которого дырка в желудке в четырнадцати верстах от нас, за низиной.