Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 38
— К пятнадцатому, стало быть. — Папиросы он достал и стал вертеть в пальцах, так и не закурив. — И вы уже знаете, что напишете.
— Знаю. Уклон, ямы на угоре, восемь детей, три недели без единого случая.
— То есть опять то же самое. — Сказано это было с сожалением, как говорят студенту, срезавшемуся на одном вопросе вторично. — Вы им второй раз описываете, что вы сделали. А их это не занимает вовсе.
— Что же их занимает?
— Чего не случилось. — Он положил папиросу на край стола и придавил пальцем, чтоб не катилась. — Дробышев отвечает не за ваших детей, а за меры, которые он принял или прозевал, и, пока вы расписываете, как хорошо поработали, он ищет, чем прикрыться весной. Значит, пишите не что вы сделали, а какой вышел бы ущерб без вас. И считайте в рублях и в койках: дети — это у вас, у него графы.
Я сидел и молчал, и было мне ровно так же, как в сентябре у больничного забора, когда мне вправили сустав со щелчком. И что тут было понимать три недели? В той жизни я тридцать лет писал объяснительные по каждому осложнению, и все они доказывали, что сделал я всё правильно, — оттого их и читали через строчку.
— А если ущерб не докажешь? Он же не случился.
— По району случился, в прошлом году и позапрошлом, и цифры эти вам Гуреев сам назвал. — Тесля наконец закурил, приоткрыв форточку. — Берите и стройте. А писать за вас я не стану.
Я писал два вечера. Первый ушёл впустую: рука тянула на медицину — путь передачи, сроки, загрязнение... Всё верно, и всё мимо человека с очками в руке. На второй вечер я отодвинул лампу, достал больничный журнал за сентябрь и стал выписывать оттуда дни вместо диагнозов.
Восемь детей до трёх лет, двое тяжёлых, на всех вместе сорок с лишним койко-дней в палате, где кроватей четыре. Койко-день стоит району два рубля с копейками, и это без глюкозы, которую я на тех двоих извёл до последней склянки. А малышей до трёх лет в Полежаевке тридцать четыре: цифру дала Клавдия Матвеевна по своей тетради, не заглядывая. Много это или мало? Заболела четверть.
Дальше пошло легко, потому что писал я уже про чужое: про то, что при прежнем темпе к ноябрю через больницу прошло бы вчетверо больше детей при четырёх койках; про девять умерших по району за минувший год; про то, что сруб на ключе обойдётся колхозу в полтораста рублей и три плотницких дня, а это вдвое дешевле сорока койко-дней. Последний абзац я переписывал трижды и оставил самый сухой:
«Открытие колодца до весны недопустимо потому, что именно в паводок поверхностные воды поступают в сруб обильнее всего. Заключение санитарной службы, полученное весной, ляжет на стол после повторной вспышки, когда толку от него уже нет».
Уже отложив ручку, я вспомнил Розино «врач ходатайствует» — и приписал внизу, что прошу считать закрытие временной мерой и оформить решением исполкома Полежаевского сельского Совета. Своей властью колодец я запереть не мог... а кто мог? Кто может, того и попросим.
В среду Ковригин ко мне так и не приехал. Стыд его держал, что ли? Зато явился четырнадцатого, на водовозке, с пустым животом и с лицом человека, который всю дорогу репетировал первую фразу.
— Мне в район передали, — сказал он с порога, комкая картуз. — Что разобрали и мер не приняли.
— Не приняли. Раздевайтесь и ложитесь.
Живот у него был мягкий, впалый, а под ложечкой, чуть правее, палец находил ту тугую точку, от которой человек невольно поджимает колени. Пока он одевался, я выписал направление на снимок с барием и рецепт в районную аптеку... в нашем шкафу викалина отродясь не водилось.
— Снимок сделают, как встанет дорога. До того молоко, кисель, шесть раз в день понемногу. И курить натощак бросьте: это не совет, это лечение.
Тут я и подвинул к нему через стол свою бумагу. Читал Ковригин долго, водя пальцем по строчкам, как читают документ, и место про сруб и полтораста рублей перечёл дважды. Что он там ищет? Себя, надо думать.
— Складно, — сказал он. — Только про меня тут ничего нет.
— И не будет. Виноватых в бумаге быть не должно, Егор Данилович, там стоят мероприятия. Мне нужно решение исполкома: колодец закрыть до заключения станции, воду возить от ключа, новый сруб включить в план на весну. Подпись ваша, печать ваша.
— Так ведь получится, что колодец закрыл я.
— Получится, что закрыли вы. И сруб поставите вы, и в район напишете сами. — Отвечал я спокойно, потому что торговаться было нечем: он всё понял до меня. — А про шестьдесят девятый, кроме нас двоих, никому в голову не придёт.
Молчал он с полминуты, глядя в окно на мокрый дровяник.
— Заседание у меня в понедельник, — сказал Ковригин. — Проведу.
Пятнадцатого утром обоснование ушло в район с молоковозкой, а с ним и заявка на норму спирта по фактическому расходу. Много ли выторговано? По здешним меркам — целая зима.
Ночью подморозило впервые. Колея стояла прихваченная, с ледком по краям луж, и под сапогом отзывалась жёстко и звонко, а из-под навеса тянуло дымом: Нюра растапливала титан. Дед Гриша, запрягая, сообщил, что ждать недолго — недели три, много четыре, — а как встанет санный путь, тогда хоть на Гарь: по санному тут всякий доедет.
Вот этого я и ждал. До санного пути мы тут сами по себе, зато и колея держит не одного меня: разве доберётся по такой дороге хоть область, хоть чужая справка с моей фамилией? А как встанет — поеду наконец в Малый Скит, где меня до сих пор не видели в глаза.
Глава 17. Распутица
Разбудил меня стук в стекло — костяшками, коротко и часто, будто стучавший боялся поднять весь дом.
Диван в кабинете стоял под самым окном. Спросонок я решил, что это ветка бьёт по раме... какая ветка, если её там отродясь не росло? Спать оставалось часа три, шею я отлежал, и первой поднялась во мне тупая досада, тревога уже после: ночь опять вышла короче обещанной. Очки нашлись на стуле, сапоги под столом. Откинув шпингалет, я толкнул раму наружу.
В лицо потянуло сырым и тёплым. Такое хуже любого известия. Оттепель? Мороз, что с середины ноября держал колею твёрдой, за ночь сдал: с крыши текло, у крыльца стояла чёрная вода, и пахло разрытой землёй. Дед Гриша третью неделю обещал санный путь... а вышла вторая распутица за осень.
Под окном стоял парень, держа в поводу лошадь, заляпанную грязью по самую холку. Сам он выглядел не лучше: полушубок в глине, картуз мокрый, с подола капало. Дышал он часто и мелко. Такое дыхание даёт долгий страх. Сколько же он ехал? Пока он открывал рот, я уже разглядел, что вести плохие.
— Доктор? — Голос сорвался и сел. — Вы доктор?
— Я. Заходи с крыльца, дверь не заперта.
— Мне назад надо, дядя доктор. — С места он не двинулся, только перехватил повод другой рукой. — Я из Малого Скита. Батя у меня помирает.
Малый Скит... Четырнадцать вёрст, из них девять по низине. Меня там до сих пор не видели в глаза. С чего бы им вдруг за мной посылать?
— Как звать?
— Прохором.
— Слушай, Прохор, и отвечай коротко, — сказал я, влезая в рукав халата. — Когда заболело?
— Вчера, к обеду. — Он сглотнул. — Дрова на дворе колол и вдруг встал, как в него ткнули. И сел.
— Прямо там сел?
— Прямо там. Мы его вдвоём в избу волокли, а он всё колени поджимает и разогнуться не даёт.
Вот и всё, собственно. Дальше можно было не спрашивать... но кто откажется от подтверждения, когда ошибка стоит четырнадцати вёрст?
— Рвало?
— Раз только, желчью. И то с утра.
— Мочился?
Парень посмотрел на меня так, будто я спросил, какого цвета у отца душа.
— Не знаю я. Не глядел.
— Не беда, ты и не должен. — Раму я придержал, чтобы не хлопнула на всю больницу. — Живот у него какой на ощупь? Мягкий или как доска?
— Как доска, — сказал Прохор с готовностью человека, у которого наконец спросили то, что он знает. — Твёрдый весь. Дед его щупал и говорит: остудил нутро.
Дед щупал. Значит, старший в дому имеется. Он там власть, а раз так, за мной поехали в обход него. Иначе зачем парню лететь ночью, если утром можно послать нарочного по-людски?
