Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 35
Под навесом было не протолкнуться. Те, кому места не хватило, стояли внизу под дождём, накрывшись мешками. Из окна кабинета видно было половину, остальные заворачивали за угол, к дровянику. У коновязи стояли две чужие подводы, и на дальней, под брезентом, сидела женщина с ребёнком на коленях.
Я умывался холодной водой и прикидывал, чего мы сегодня не потянем. Приёмный покой у нас один, перевязочная одна, и она же операционная, а бланков в коробке оставалось на донышке — бумага в этом веке добывается тяжелее пенициллина. Кто будет писать карточки, если Валя весь день простоит на уколах?
— Виктор Ильич, — Валя протиснулась в дверь боком, прижимая к груди свою вечную тетрадку, и глаза у неё были круглые. — Их там... там очень много. Простите, я не знаю, кого первым. Они все говорят, что первые.
— Клавдию Матвеевну попросите. Очередь она вам поставит в минуту.
И поставила, коротко и внятно: детей со стариками под навес, прочих вдоль стены, а бабу, полезшую вперёд с узелком, вернула на место одним движением подбородка. Как у неё это выходит? Я так не умею и в пятьдесят четыре не умел. Петрович вернулся с Гари в седьмом часу, мокрый и злой, но, увидев крыльцо, оживился и полез в шкаф за фартуком. Работу он брал любую... страшило его другое.
— Ну, доктор, — сказал он, застёгиваясь. — Дожили. Я такого с шестьдесят восьмого года не помню, с оспенных прививок.
— Берите себе перевязки и мелочь, Пётр Северьянович. Ко мне — кого не поймёте.
— Оно, конечно. — Он подумал и добавил, отвернувшись: — Ко мне-то они пойдут ли?
Пошли. Ещё как пошли, потому что руки у него и вправду золотые, а деревня это различает лучше всякого диплома.
Первым в приёмный я взял деда с пальцем. Палец он держал отставленным, на весу, а сам шёл за ним следом, будто его вели на верёвке, как козу. Указательный на правой раздуло от ногтя до сустава, кожа лоснилась, натянутая до блеска, а ноготь по краю подтекал белым.
— Давно?
— Дак... с воскресенья. Занозу вынал, самую малую, с волос. Она и вышла. — Дед покосился на палец с обидой, как на скотину, которая подвела. — А оно вон чего.
— Ночью спали?
— Какое там. Я его в холодную воду опускал, полегчает малость, а как вынешь — оно опять дёргает.
Что тут гадать? Ночь без сна на этой стадии решает всё: раз палец дёргает и не пускает в сон, значит, гной сидит под давлением и сам наружу не выйдет, а рассасывается такое разве что в присказках. Я разложил на столике нужное и стал греть новокаин в ладони.
— Резать будем, — сказал я. — Не палец, не пугайтесь. Кожу над ногтем, чтобы выпустить. Больно будет, пока колю, потом перестанет.
— А может, само?
— Само оно дойдёт до кости, и тогда я вам этот палец сниму по сустав. Выбирайте.
Выбрал он быстро. Я поставил блокаду по основанию не спеша, дал ей время взяться, а когда дед перестал отдёргивать руку от простого прикосновения, вошёл скальпелем сбоку от валика. Гной пошёл сразу, густой, под давлением. Дед вздрогнул всем телом.
— Ох ты... Отпустило.
— Ещё промоем. Резинку оставлю на сутки, завтра придёте, послезавтра тоже. Руку держать вверх, хоть на печи, хоть за пазухой. И вот что: как заноза — сразу йодом, а не в холодную воду.
Ушёл он, неся палец перед собой уже гордо. В коридоре объяснял очереди, что доктор выпустил ему стакан, не меньше.
Дальше пошло потоком, и я перестал следить за часами. Баба с зобом пришла, как обещала, — с ней я провозился долго, писал направление в район и объяснял ей и её мужу отдельно, потому что ехать её отпустят только с его слова. Учительского мальчика рвало по утрам от арифметики, так что лечить его следовало не мне. Женщину с подводы внесли на руках: рожистое, вторые сутки, нога багровая до колена, — эту я оставил в палате, радуясь, что доехала она сама и на вторые сутки.
В середине дня в дверь просунулся Афанасий Кузьмич.
— Ты, Ильич, не смотри, я здоровый, — заявил он с порога и тут же, никем не прошенный, задрал рубаху. — Я показать. Вон, гляди, полоска одна. Мне в очереди не верят.
Шов у него лежал ровно, розовый и мягкий, без единой шишки. Мужику шестьдесят три, тридцать лет он таскал грыжу в мешочке, а теперь ходил по деревне и предъявлял живот вместо справки. Пусть предъявляет, мне не жалко: больнице от такой молвы пользы больше, чем от плаката про мытьё рук.
— Мешки не поднимаешь?
— Не-е. — Он застегнулся, отводя глаза. — Ну, разве маленькие.
Шуру с Митькой я взял вне череды, и в коридоре никто не пикнул: полежаевскую историю тут знали уже все. Мальчишка стоял на весах, вцепившись в ростомер, и щурился на меня победно: он-то точно знал, что был героем и остался жив. Прибавил он с прошлого раза почти килограмм... Мать за две недели тоже переменилась: спрашивала по делу, стоя посреди кабинета — что варить, когда можно на улицу и правда ли, что сахар с солью надо мешать всякий раз заново.
Мария Сурина принесла дочку взвесить и высидела свою череду на скамье, хотя её пропускали дважды. Ребёнок спал, прибавка вышла хорошая, и говорить нам, в сущности, было не о чем. Первый, кого я принял в этом мире, весил теперь сколько положено... много ли врачу надо?
К вечеру бланки карточек кончились. Валя дописывала на тетрадных листах, расчерчивая их под столбцы карандашом по краю бикса, и делала это молча, без единого «простите», отчего я и понял, до какой степени она за день устала.
Последнего я выпроводил уже в темноте, при керосиновой лампе: свет в селе моргнул дважды и сел до утра, обычное дело, стоит на подстанции чихнуть. Нюра гремела ведром в коридоре и шваброй подгоняла меня поднять ноги. Я не стал ужинать — какой ужин, если в горле сухо от разговоров? — и ушёл к себе.
В кабинете было холодно. Топить? Кочегарку мы разжигаем с ноября, а сентябрь дотягиваем как придётся. От окна несло сыростью так, что на подоконнике стояла роса. Я накинул на плечи одеяло с дивана и слушал, как дождь берётся за крышу всерьёз. Ну и до чего я дожил? Заведующий больницей сидит под одеялом на казённом диване и мёрзнет, как студент в общежитии.
Про свитер я вспомнил не сразу.
Лежал он в чемодане, а тот стоял под диваном с августа, задвинутый в первый же вечер и с тех пор ни разу не тронутый. Всё нужное я вынимал сверху: две рубашки, бельё, бритву. Дальше рука не шла, и, если начистоту, не хотелось. Чужие вещи... хозяйские.
Я вытянул его за угол — фанерный, обитый по рёбрам жестью, стянутый поверх ремнём, — расстегнул пряжку и откинул крышку.
Нафталином оттуда дохнуло сразу... и ещё чем-то домашним, лежалым. Сверху шли рубашки, сложенные слишком ровно, по-женски, с подвёрнутыми рукавами, как складывают, когда собирают сына в дорогу. Кто ему их складывал? Под рубашками нашёлся свитер, серый, грубой вязки, с заштопанным локтем: штопали шерстью не в цвет, зато старательно. Я натянул его через голову. Сел он как влитой — тело-то его, — отчего меня передёрнуло сильнее, чем от холода.
А на дне лежало вот что.
Мыльница жестяная, в ней обмылок и помазок. Учебник Стручкова, общая хирургия, с корешком, подклеенным лентой. Три общие тетради в клеёнчатых обложках, все исписанные до последнего листа. Одну я открыл наугад: конспект по хирургическим болезням, разделы подчёркнуты красным, на полях дозировки. Почерк крупный, наклонный, с петлями. Тот самый, которым я теперь пишу в карточках. Рука моя выводит эти петли сама, как ни держи её ровнее.
Что я вообще про него знаю? Двадцать четыре года, институт да распределение, а к ним чемодан материнской укладки. Учился честно и без блеска: отмечено красным ровно то, что и в моей студенческой тетради когда-то лежало под чертой. Потом он приехал в августе на полуторке, полез через борт... а на землю встал уже я. Куда он девался, я себе не отвечаю с первого дня: ответа нет, а вопрос никуда не денется.
Фотография лежала между страницами учебника, там, где про гнойную хирургию.
Карточка была небольшая, с зубчатым краем и сильно потёртая по сгибу: её возили и вынимали не раз. Я поднёс её к лампе, повернув так, чтобы не бликовало стекло.
