Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 34
Ямы вынесли в воскресенье, копали с полудня до темна, ругаясь на меня, на председателя и на страду, а Петрович ходил с лопатой и командовал, где брать глину, с таким видом, будто всё это придумал сам. Пусть придумал, мне не жалко. Трактор пришёл в среду, как и было сказано.
А в конце сентября, когда зарядили дожди и грейдер развезло, я сообразил, что из Полежаевки третью неделю не привозят ни одного ребёнка с поносом. Сообразил, признаться, с подсказки. Клавдия Матвеевна остановилась в коридоре с биксом в руках и сказала мне в спину, утвердительно, как она всегда говорит:
— Полежаевские не едут.
— Не едут, — согласился я.
— Знаешь, отчего? — И, не дожидаясь ответа, пошла дальше. — Я-то поняла. И бабы поняли, доктор. Они на той неделе в сельпо про тебя говорили.
Глава 15. Слово
Сахар в больнице кончился в четверг. Обиднее этого за всю неделю ничего не случилось.
Соли у нас хоть засыпься, соль дармовая, а сахар уходил теперь мимо чая: в детской с полежаевской недели держали трёхлитровую банку с раствором. Пустела она быстрее, чем я успевал соображать. По фондам такого расхода нет и не бывало. Ни в одной ведомости не записано, чтобы больница поила ребятишек подслащённой водой, а попадись такая заявка Розе Ивановне — вернулась бы она ко мне с ласковой пометкой на полях. Стало быть, покупать... За свои, и не в первый раз.
Идти выпало самому. Нюра мыла детскую, Валя сидела над карточками, а деда Гришу с утра забрал Петрович — уехали на Гарь, к вальщику, который сунул руку куда не следовало.
Дождь шёл третьи сутки, мелкий и упорный, который сеется часами напролёт: улица сделалась одного цвета с небом. Сапоги в этой каше держало плотно, будто кто снизу придерживал за подошву. Плащ у меня был больничный, брезентовый, чужой по плечам. Отчего-то в эту погоду меня прохватывало насквозь, чего в прежние мои годы и не случалось. Или я забыл, каково оно — мёрзнуть по-настоящему, не из окна ординаторской?
Сельпо стояло за поворотом, в бывшем купеческом лабазе. Крыльцо там широкое, под навесом. Пережидали под ним двое мужиков в брезенте, с папиросами в горсти. Оба поздоровались первыми. С чего бы вдруг? В августе меня на этом самом крыльце разглядывали молча.
Внутри тянуло керосином и селёдкой из бочки. Лабаз делил надвое прилавок, где стояли весы с медными гирями и счёты, за спиной у продавщицы висели хомуты, калоши и штука синего ситца, а под самым потолком была прибита фанера с надписью про культурную торговлю. Очередь стояла бабья, до самой двери. Куда мне соваться с моим сахаром в такой хвост?
Читать людей я себе не приказываю, оно само. У третьей от прилавка шея была толще, чем положено. Подбородок сидел на ней без перехода — зоб, и не первый год. С такой шеей ей полагалась бы городская больница ещё прошлой зимой, не очередь за керосином. Да только кто её туда повезёт — муж, у которого картошка?
Разговор осёкся, когда за мной хлопнула дверь.
Осёкся не сразу и не весь, как гаснет костёр, если на него набросить сырое: сперва провалилась середина, потом смолкли у прилавка. На меня оборачивались и не отводили глаз, а это в деревне значит больше, чем поклон. Что я им сделал за две недели? Колодец забил да заставил выносить ямы за огороды, отчего перессорилась половина Полежаевки. Мне бы стоять тише воды...
— А вот и он, — сказала женщина у весов, обернувшись всем корпусом. — Доктор наш. Который колодцы забивает.
— Я, — согласился я и стал в хвост, за спину бабе в клеёнчатом капоре.
— Ты, доктор, воду-то нам закрыл, а полоскать я в чём буду? — Голос у неё сел на ту особую высоту, на какой говорят не с собеседником, а с очередью. — На ключ ходить — верста туда, верста назад, и всё с коромыслом. У меня свекровь лежачая да ребят трое.
— Бочку председатель дал. Она у правления стоит, полная, возить обещали через день.
— Бочка одна, а нас улица!
Спорить было нечем. Она говорила правду, только правда эта была не моя, и что я ей отвечу? Что до ключа версту тащить бельё легче, чем до кладбища нести ребёнка? Мне бы сейчас объяснить про фекальное загрязнение и путь передачи... Слова эти в лабазе с калошами прозвучали бы ровно так, как звучит латынь на базаре. Я уже открыл рот, чтобы сказать хоть про мух, но меня опередили.
— Дарья. — От двери, из самого хвоста, где я её и не приметил, шагнула вперёд Клавдия Матвеевна: в мужском плаще с чужого плеча, с кошёлкой на локте, и вода с плаща капала ей на калоши. — Ты полежаевская. Ты сюда за ситцем приехала. Вот и бери ситец.
— Матвевна, да я же...
— Доктор дело говорит. Кто не понял — тот дурак.
Сказано было негромко, в сторону прилавка, будто она справлялась о цене на крупу. Лабаз замер весь, до последнего мужика на крыльце, потому что слова эти в Волчьих Бродах весят иначе, чем моя подпись под направлением. И я понимал это не хуже прочих. Меня она за всё это время даже не оглядела. А зачем? Слово было сказано не мне.
— В том колодце этим летом двое чуть не померли, — сказала Клавдия Матвеевна, переложив кошёлку с локтя в руку. — Лапшиных Митька да Мокеевых девка. Митька бегает. Я в этой деревне сорок первый год принимаю и покойников носила больше, чем ты, Дарья, белья перестирала. Мне спорить некогда.
Дарья открыла рот, поискала в нём слова... и закрыла. Что тут скажешь? Одно дело мальчишка в очках, приехавший в августе и наделавший делов, а совсем другое Матвеевна, которая половину этой очереди на свет вынимала.
А дальше вышло то, к чему я оказался не готов вовсе.
Вместо того чтобы рассосаться и заговорить о своём, очередь развернулась ко мне вся разом. Первой отозвалась та самая, с зобом, — придвинулась боком, стесняясь и напирая одновременно:
— Доктор, а мне вот... У меня тут набухло, ещё с зимы. Глотать не мешает, а платок завязать не могу, душит.
Пальцы у неё влажно блестели. Держала она их у горла, готовая закрыться ладонью в любую секунду. Щитовидка ходила под кожей плотно и безболезненно.
— Руки протяните. Ладонями вниз, вот так. — Дрожи в пальцах не было, и меня это порадовало больше, чем её. — Сердце частит? Ночью потеете? Похудели за лето?
— Дак кто ж летом полнеет.
— Приходите завтра с утра, посмотрю по-человечески и взвешу. Я вам тут ничего не вырежу, у нас и лаборатории нет, а вот в район вас снарядить надо. С бумагой поможем.
— В район... — Она вздохнула так, будто я послал её за море. — Ну ладно. Приду.
За ней придвинулась баба в клеёнчатом капоре, следом мужик с крыльца, у которого «стреляло в ухе». Лабаз загудел на разные голоса, покуда продавщица не стукнула гирей, требуя порядка. Обрадоваться бы... А я стоял, слушал и прикидывал другое: если они выговорятся сегодня тут, между хомутами и селёдкой, дойдёт ли до меня завтра хоть один? Деревня ведь лечится скопом: покуда не соберётся, никто и не пойдёт.
— Товарищи, — сказал я по возможности сухо. — Я здесь за сахаром. Приём с восьми, в больнице, и там я вас хотя бы раздену.
Смех вышел общий и облегчённый, а Клавдия Матвеевна, стоя ко мне спиной, кивнула прилавку.
Сахару продавщица отвесила три кило и полезла под прилавок за початым мешком, хотя я просил два.
— Бери, доктор. У меня с задов ещё есть, а тебе, слыхать, на ребятишек. — Гири она сняла и подкинула на ладони. — Керосину-то нести?
Керосин я взял тоже и обратно шёл, перевесившись на левый бок: бидон тянул, а кулёк с сахаром прижимал локтем к плащу, чтоб не намок. У правления меня остановил мужик с рассказом про тёщу, у школы — учительница, про мальчика, которого рвёт перед уроками. Обоих отправил на завтра, к восьми. К больничному крыльцу подошёл мокрый насквозь, с онемевшей рукой. Пока отдирал от голенищ глину, поймал себя на том, что улыбаюсь в темноту, как дурак. С чего бы, спрашивается? Сахару купил да керосину, вот и всё моё торжество.
Зря я радовался керосину. Слово Матвеевны в деревне поняли по-своему.
Народ сидел на крыльце с шести.
