Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 32

— Дак под угором.

— Ниже. Ниже всех трёх и ниже фермы, а всё, что тут льют в землю, идёт вниз.

Он поглядел на будку, потом на меня. Во взгляде впервые за утро проступила работа мысли: тридцать один год человек тут ходит, а никто ему ни разу не сказал, что уклон — это тоже медицина.

— Оно, конечно, вниз. Только вода-то в колодце светлая, я сам оттуда пил.

— Красивая вода, — согласился я.

К ферме мы спустились задами, по коровьей тропе. Там объяснять уже ничего не понадобилось. Из-под ворот скотного двора текло — густо, медленно, чёрным по глине. Промоина уходила в тот самый овражек, а тот упирался в сруб. Навозохранилища тут не завели вовсе: под тыном лежала куча, сваленная с весны, от неё по склону тянулись потёки.

— Навоз когда вывозят?

— Дак осенью, под зябь, как трактор освободится. А куда ему до осени деваться? — Петрович развёл руками, и в жесте этом была вся здешняя правда за тридцать лет. — Двор поставили, а про яму никто и не думал. Оно, конечно, надо бы...

Дальше мы шли молча, потому что во мне поднималось то тяжёлое ровное бешенство, которое приходит вместо жалости, когда видишь весь ход целиком. Восемь детей за две недели, двое почти покойники. И лежит это всё на виду, у самой тропы… Какая тут лаборатория? Довольно, чтобы один человек прошёл от ямы до сруба и поглядел, под гору он идёт или в гору.

У колодца нас уже ждали. Шура Лапшина — та самая мать, которая двое суток назад отдавала мне Митьку так, будто хоронила, — стояла с коромыслом и улыбалась во всё лицо. Меня это царапнуло: рано ей ещё улыбаться у этого сруба…

— Доктор! А я вам творогу собрала...

— Митьке снесите. Ему теперь можно.

Ведро на цепи она пустила вниз одним махом, с хрустом ворота, и, подняв, поставила на землю — на ту самую, по которой сюда ходят от коровника в сапогах. Мухи сели на дужку сразу. Одну я согнал ладонью, а она перелетела на край ведра, повозилась и полезла внутрь, к воде.

— Шура, — сказал я, — а вода в колодце после дождя какая?

— Дак мутная. — Она пожала плечом, удивляясь вопросу. — День постоит, два — и опять светлая. Она всегда так.

— И вы её эти два дня пьёте.

— Дак а какую нам? Отстоится — и ладно.

Вот на этом всё и сошлось. О чём тут было спорить? Откуда взяться мути, если вода поднимается в колодец из глубины? Значит, приходит она сверху, с дождём, по песку и по щелям вдоль брёвен. А что у нас выше по склону?

— Пётр Северьянович, — позвал я, — идите сюда. Смотрите не на воду, смотрите на угор.

Он подошёл. Я повёл его взглядом снизу вверх, как ведут пальцем по строчке: сруб, промоина, ворота коровника, куча под тыном, а выше и правее — огороды и будки из горбыля. Всё на одной линии, всё выше воды. И глина между ними такая, что любой дождь пробивает её за час: дырок в ней наделали и корни, и мыши, и сама же вода за шесть лет.

— Шура, изба ваша выше колодца стоит или ниже?

Она поглядела на угор, пошевелила губами и вдруг перестала улыбаться. Женщина неграмотная, а неглупая. Дошло до неё быстрее, чем до фельдшера с дипломом.

— Ниже мы... Митрохины выше. — Голос у неё сел. — Доктор, вы что же... вы хотите сказать, мы этим самым...

— Я хочу сказать, что колодец копали не там, — сказал я как мог ровнее, потому что пугать её было незачем, а работать с ней придётся. — Вода идёт в него и снизу, и сверху, со двора и с задворков. На вид чистая. А то, от чего ваш Митька чуть не помер, глазами не видать вовсе.

Она смотрела на своё полное ведро. Лицо у неё сделалось такое, что я поспешил добавить про кипячение: кипятить — и никакой беды. Слушала она плохо. Ей показывали то, что она видела тридцать лет и ни разу не разглядела…

Ключ мы искали до полудня, потому что помнил про него один Петрович, да и тот приблизительно, а нашли за поскотиной, в ольшанике: старый сруб в три венца, заплывший илом по края.

Я сбросил пиджак и выбрал оттуда ведром ил и слежавшиеся листья. Потом со дна пошло: сперва муть, а через полчаса в срубе стояла вода, от которой заломило пальцы. Я зачерпнул горстью и попробовал, хоть и знал, что не следует: жёсткая, холодная, отдаёт камнем.

— Вот, — сказал я, вытирая руки о штаны, как последний мальчишка. — Вот же он, целый. Двадцать минут работы.

— Оно, конечно, ключ, — Петрович смотрел в сруб с сомнением. — Только до него, доктор, версты полторы в гору с коромыслом. Бабы не пойдут.

— Бабы и не пойдут. Бочка поедет.

Обратно дед Гриша вёз нас по жаре. Всю дорогу я прикидывал: чего просить у председателя? Выходило немного: доски, глина, мужики на воскресенье, бочка с лошадью да трактор на день. Ни рубля из района, ни одной фондовой железки, которую надо выбивать у Гуреева. Зато всё это до последней доски лежало в руках у человека, которого я видел раз в жизни и который меня тогда, кажется, даже не запомнил…

В правление я попал к семи вечера, когда солнце уже легло на крыши и жара стала не такой злой.

Контора занимала пятистенок бывшего кулака: сени, канцелярия со счетоводом и большая комната с длинным столом, крашенным в тот же грязно-зелёный цвет, что и вся мебель этого года. На стене висела сводка по надою, разграфлённая от руки. В графе «Полежаевка» кто-то подтирал цифру, да не один раз. В углу стоял коммутатор с наушниками на гвозде — та самая связь с миром, которая глохнет после одиннадцати. Курили махорку; слои её ходили под лампой, как вода в мутном стакане.

Меня посадили на скамью у двери и оставили ждать: вопрос доктора шёл последним, а до него были солома, силос и молоковоз с полетевшим задним мостом.

Председателя я изучал битый час. Против собственной воли, надо сказать.

Не хотел. Сидел, слушал про мост, а глаза сами делали свою тридцатилетнюю работу: снимали с человека мерку. Семён Игнатьевич Лапин, плотный тяжёлый мужик в кителе без погон, сидел с тем ровным кирпичным лицом, которое в деревне считают за признак здоровья. Воротник расстёгнут, шея переливается через край. Платок он держал в кулаке и то и дело промокал им затылок — именно затылок, заметьте, там, где давит и ломит. От лампы он отворачивался и щурил левый глаз, а в правом, ближе к переносице, стояло свежее красное пятно кровоизлияния. Вставая говорить, он опирался о стол и на секунду задерживался — пережидал.

Ложилось это само, помимо всякого моего желания, и складывалось в такую понятную картинку, что мне сделалось неуютно. Ты сюда за колодцем пришёл, сказал я себе. Не лезь.

— Ну, доктор. — Лапин повернулся ко мне и наконец-то посмотрел прямо. — Говори, чего у тебя. Только короче, люди с трёх часов ночи на ногах.

Я встал и сказал коротко, как умел.

— В Полежаевке за две недели заболели восемь детей. Двое чуть не умерли, одного мы вытащили позавчера. Все они пьют из одного колодца — того, что у фермы. Его надо закрыть. Совсем, не на время. А воду возить бочкой, пока не поставим сруб на старом ключе под угором.

В комнате сделалось так, что стал слышен коммутатор, гудевший в углу сам себе. Потом кто-то в задних рядах хмыкнул. Лапин положил свой платок на стол.

— Колодец закрыть? Доктор, ты в уме? А бабы куда пойдут, за три версты с коромыслом? Ты им сам воду носить будешь?

— Я сказал: бочкой.

— Бочка у меня одна, и та с водовозкой на стану, у механизаторов. — Он махнул рукой, будто ему самому надоело объяснять очевидное. — Ты по улице шёл, видел, кто в деревне остался? Старухи да ребятня, прочие на полях. А ты мне: лошадь, бочку, мужиков на воскресенье, трактор на день... Трактор у меня, доктор, один живой из трёх, и он с четырёх утра под скирдой.

Я отвечал по порядку и выложил всё то же, что утром объяснял фельдшеру: про уклон, про песок под глиной, про мутную воду после дождя. Меня слушали. Хуже того, поняли сразу и до конца, потому что мужики эти всю жизнь копают и знают свою землю лучше, чем я узнаю её за десять лет. Полежаевский бригадир, костистый и сивый, даже покивал в такт, когда я дошёл до промоины от ворот коровника.