Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 31

Бумажек я выписал столько, сколько нашлось в кабинете чистых листов из-под старых направлений.

Писал я печатными буквами, крупно, как на плакате: мерка соли, мерка сахара, сода на кончике ножа, литр кипячёной воды, а внизу — по ложке каждые пять минут, днём и ночью, покуда не запросит есть. Валя переписала под диктовку ещё пять и, дойдя до соды, спросила, можно ли без неё, если в доме нет.

— Можно. Без соды хуже, но живут. Без соли — никак.

— А если она... если баба ложку с верхом наберёт? От жадности, чтоб покрепче?

Вопрос был толковый.

— Значит, показывать будем руками. Насыпали, размешали, дали матери попробовать. Солонее слезы — вылить и развести заново. Учить будете вы, Валя. Не я.

Испугалась она так, что уронила перо. Клякса расплылась поперёк слова «сахар».

Петрович, стоявший всё это время у притолоки со стаканом чаю, забрал у неё листок, отнёс к окну и долго читал на свету, шевеля губами.

— Оно, конечно, грамотно, — сказал он. — Мы, помню, чай с солью давали, с малиновым листом. Только чтоб по ложке да по часам — этого не бывало. Не выстоит баба ночь над ребёнком.

— Эта выстояла.

— Дак эта у вас тут, на глазах, при керосинке. А дома у ней корова, свекровь и ещё двое по лавкам.

Возразить было нечего, потому что людей этих знал он, а я — только их кишки.

— Стало быть, будем ходить.

Разговор оборвался, потому что Митька потребовал отвару второй раз. А во мне уже сидело и грызло то, ради чего я, кажется, всю ночь и просидел на табурете.

Мальчика мы вытащили. Одного. За ночь, вшестером, на банке солёной воды и одной ложке — и второго такого же, если привезут завтра, вытянем тоже. А третьего? А если их разом четверо, из четырёх домов, и все на разных концах Полежаевки? Телегу я сюда гоняю по полдня, а осенью, когда дороги раскиснут, до Малого Скита будет и вовсе не добраться...

Вот тут во мне и повернулось. Весь месяц я работал так, как привык за тридцать лет: привезли — принял, зашил, отпустил. Приёмный покой на то и стоит, чтобы подбирать уже случившееся, смену за сменой. Большего с тебя никто не спрашивает.

А здесь спросить некому. Здесь я и есть весь райздрав в радиусе двадцати вёрст.

Клавдию Матвеевну и Петровича я поймал в коридоре обоих сразу, пока они не разошлись по своим углам.

— Митьку я больше не лечу, — сказал я. — Он выздоровеет и без меня, мать теперь выпоит. Лечить я буду воду. Есть в Полежаевке место, откуда они все её в себя набирают, и стоит оно там не первый год.

Петрович поставил стакан на подоконник.

— Колодец, что ль?

— А что там пьют?

— Дак у фермы копанка. — Он потёр щёку, и по лицу прошла досада. — Раньше-то на ключ ходили, под угор, а как ферму поставили, им ближе стало.

— С которого года ближе?

— Дак... с шестьдесят восьмого, что ли. Как коровник сдали, так и вырыли.

Клавдия Матвеевна слушала, сложив руки под грудью. Смотрела при этом на меня.

— Каждый год с конца лета, — сказала она. — Каждый год, доктор. Я думала, от жары.

Выехали мы после полудня, когда я убедился, что Митька съел полкружки отвара и удержал его в себе.

Дед Гриша запряг молча, зато на грейдере разошёлся и говорил всю дорогу, поворачиваясь ко мне здоровым ухом.

— А до тебя тут Соловьёв был, — сообщил он, обмахнув кобылу вожжой. — Тоже молодой. Он в Полежаевку ездил раза три за год, не боле. А? Нет, я так, к слову... Ты чего к колодцу-то надумал? Вода как вода. Мы её отродясь пьём.

— Затем и надумал, что пьёте.

— А?

— Затем, говорю, что пьёте! — сказал я громче, и он остался доволен.

Дорога шла под уклон, в серой мягкой пыли, а по левую руку скирдовали солому. Один из мужиков махнул нам с воза — деду Грише, конечно. Хомут поскрипывал под шаг кобылы. И я, трясясь с чемоданчиком на коленях, ловил себя на неуместном довольстве: спал я за двое суток часа три, борода лезла клочьями, а внутри было легко оттого, что я наконец знал, чего хочу.

У околицы нас перехватили бабы. Стояли они там, кажется, с утра.

— Доктор! Митька-то?..

— Митька Лапшин с утра просит есть, — сказал я с воза, и по тому, как это пошло по улице, стало ясно: к вечеру будет знать вся Полежаевка. — Мать при нём. Завтра, может, домой отпущу.

Я раздал листки тут же, с телеги, и объяснил про ложку, про пять минут, про пробу на вкус. Брали охотно, спрашивали, зачем сода, а одна, помоложе, стала читать остальным по складам, отчего вышло даже лучше, чем если бы читал я. Карповна стояла на крыльце своей избы, руки под фартуком, и слушала оттуда. Не подошла, и я не звал.

Колодец у фермы я нашёл сам, без провожатых, потому что к нему ведёт самая натоптанная тропа в деревне.

Стоял он под угором. Сруб низкий, дерево чёрное и мягкое на палец, а крышки не было вовсе: поперёк положили две доски. На них сидел, свесив ноги, чей-то мальчишка. Ведро общее, на цепи; ставят его прямо на землю, по которой сюда идут от коровника в сапогах. Выше по склону раскинулся скотный двор, а от ворот его вниз промыло в глине овражек. По дну его тянулась тёмная жирная полоса, над которой объяснять уже ничего не требовалось.

Мальчишку я согнал с досок и заглянул внутрь.

Вода была светлая. Далеко внизу дрожал кружок неба, в нём отражалась моя очкастая физиономия, а по стенкам висели мокрые бороды мха. Ведро дед Гриша опустил и поднял ловко, с оборотом на руку. Стояло в нём прозрачное и холодное, чистое на вид до последней капли. Карповна, глянув на такое ведро, спросила бы: чего доктору надо?

В том и штука. Того, что убивает здешних детей с конца лета, глазом не увидишь, а лаборатории у меня нет и микроскоп не работает. Зато есть овражек и сруб под ним. А куда после дождя бежит вода с этого угора, доскажет и дед Гриша.

Я выплеснул воду обратно на землю и оглядел склон уже по-хозяйски, прикидывая, что тут надо: крышку да глиняный замок вокруг сруба, а выше по угору — отводную канаву. Дерево на это пойдёт колхозное, глина колхозная, и руки тоже, а все руки сейчас на соломе.

— Дед Гриша, — позвал я, забираясь на телегу. — Утром к председателю поедем.

— А? К Семёну Игнатьичу? — Он разобрал вожжи и зачем-то поглядел на небо. — Он тебя пошлёт, доктор. У него страда.

— Пошлёт, — согласился я. — Только говорить я с ним буду про навоз, а про детей ему и без меня всю неделю говорят.

Дед Гриша обдумывал это до самого поворота и крякнул наконец так, что вышло у него одобрительно.

Глава 14. Источник

Мух в то утро было столько, что Петрович шёл по улице, не отнимая руки от лица.

Меня они нашли тоже: садились на шею, лезли под очки. Отмахивался я, пока не понял, до чего это глупо: мухи и были тем, за чем я поднялся затемно и вытряхнул фельдшера из-под тулупа. Раз их столько, то где им кормиться? А раз кормятся, то и носят на лапках с одного места на другое.

— Оно, конечно, мухи, — сказал Петрович, поймав мой взгляд. — Они каждый год такие. Жара стоит, вот и лютуют. Дождь пойдёт — сойдут.

— Дождь мне их не уберёт. Дождь мне их смоет вниз, вместе со всем прочим.

Он пожевал губами и промолчал, а я порадовался, что фельдшер всё-таки поехал: мне тут знакомы тропа к колодцу да изба Лапшиных, а ему — всякий двор с того года, когда его ставили. Верхних домов на угоре набралось три: Митрохины, Гущины и вдовья изба Пелагеи.

Я обошёл задворки у всех троих. Что тут было выяснять дальше? За огородом стояла будка из горбыля, а под ней была вырыта яма. Ни сруба, ни глиняной обмазки в ней отродясь не бывало — земля и земля. Мухи висели над ямами столбом, сытые и ленивые, а тропинка от будки шла обратно к дому, мимо грядок и ведра с водой у сеней…

Овраг рядом с последней избой обрывался в глину. Срез его читался, как выписка: сверху глина в ладонь толщиной, а под ней песок, светлый и промытый. Песок для воды — дорога: по такому она бежит, куда её пустят. Чем ей тут очищаться?

— А колодец, Пётр Северьянович, где против этих ям стоит?