Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 30

Потом я эту воду попробовал.

Вкус вышел ровно тот, какой должен: чуть солонее слезы и еле сладкий, скорее противный. Узнать его по памяти я и не мог: тридцать лет мне такое привозили в готовых пакетиках. Разводил я, не думая, что там внутри.

— Валя, попробуйте.

Она отхлебнула с ложки, сморщилась и глянула на меня виновато, будто испортила.

— Солёная...

— Правильно. Слаще делать нельзя: сладкая потянет воду обратно в кишку, и его пронесёт ещё пуще. Солонее тоже нельзя. Как слеза — вот наша мерка, её всякая баба у себя на кухне повторит. Запоминайте, Валя, разводить придётся часто.

Нюра стояла в дверях с чайником и слушала всё это с лицом бабы, которой соседка объясняет заговор от ячменя.

— Доктор. — Чайник она поставила на пол, чтобы освободить руки. — Это ж вода.

— Вода.

— С солью.

— С солью и с сахаром.

— Милый мой, у меня четверо, и всех четверых я этой водой поила, когда их несло. — Голос у неё был усталый, и оттого задело меня сильнее, чем от крика. — За тем ли она его через девять вёрст на телеге везла, чтоб ей тут солёной воды налили?

Ответить на это по существу было нечем, а врать — незачем. Я и не стал.

— Вы ей соли клали?

— Соли?.. Нет. Кипятку с сахаром.

— В том и разница. Порознь они не работают, а вдвоём проходят сквозь кишку и тянут за собой воду. — Я повернул чайную ложку так, чтобы на выпуклой стороне поймался огонёк керосинки: Нюре нужен был предмет, за который можно взяться глазами. — Вот наша игла. По ложке в рот, за щёку, каждые пять минут. Не залпом: залпом его вырвет, и мы всё потеряем.

— А если вырвет?

— Переждём десять минут и начнём снова, с половины ложки. Рвота тут не приговор, приговор — если бросим.

Петрович пришёл в четвёртом часу, разбуженный, надо думать, хождением по коридору. Встал за спиной у Нюры, придерживаясь за косяк. Смотрел он долго — на банку и на Валю, севшую к Митьке.

— Оно, конечно, поить, — сказал он наконец. — Мы и поили. Вот с Гари в позапрошлом году девчонку возили — поили, поили... Оно, конечно, дело хорошее.

— Пётр Северьянович, встаньте с половины пятого до восьми, смените Валю.

Он пожевал губами. Отказа я, по совести говоря, ждал.

— Я и с четырёх встану, — буркнул он. — Ложка-то у вас одна?

Всю ночь потом эта ложка ходила по палате из рук в руки. Звук от неё шёл мелкий и дробный: банку задевала. Валя поила первой, подкладывая Митьке ладонь под затылок; подносила к нижней губе, ждала, пока шевельнётся язык, и вливала за щёку тонкой струйкой, а после каждой поглядывала на меня, будто сдавала зачёт.

— Реже дышите ему в лицо, — сказал я. — И не торопите. Он глотает медленнее, чем вам хочется.

Мальчишка глотал. Первые ложки шли туго, половина стекала по подбородку, Шура утирала ему рот углом платка, а к пятому разу он завозился и потянулся губами сам. Тут у меня отпустило между лопатками, где ныло с полуночи: глотает — значит, кишка ещё берёт, значит, дверью я не ошибся.

Часа в четыре его всё-таки вырвало — немного, слизью. Валя дёрнулась и чуть не заплакала.

— Простите, я... я слишком быстро, да?

— Вы всё сделали верно, так и должно быть. — Банку я забрал, чтобы ей стало нечего сжимать в кулаках. — Десять минут отдыхаем, потом с половины ложки.

Она ушла умыться, а вернулась с сухими глазами и села обратно.

К пяти утра Нюра принесла третий чайник, поставила в ногах койки, потопталась и вдруг сама протянула руку за ложкой. Она отодвинула Валю плечом, беззлобно, как отодвигают от печи.

— Иди поспи, девка. Я умею.

Досидел я до света на том же табурете, вставая только затем, чтобы потрогать ему ноги и лоб. Теплели они медленно, снизу вверх, будто по ним поднималась вода в половодье. В шестом часу он открыл глаза, обвёл потолок и снова закрыл, а перед тем облизал губы. Сам.

Пелёнку сменили дважды. Оба раза мокрой её сделала моча. Лучшей новости за эти сутки мне не приносили.

Рассвело в детской раньше, чем в остальном доме: окна её глядят на восток. И первым при сером свете я разобрал лицо мальчишки: губы у него перестали походить на трещины в глине.

Клавдия Матвеевна пришла в восемь, как ходит сорок лет. Встала в дверях, оглядела банку на табурете, мятую Валю в углу и меня, небритого, с керосинкой, которую я забыл задуть при солнце.

— Игла где? — спросила она.

— Вынул в третьем часу. Вена ушла, других нет.

— Чем ночь держали?

Ответить я не успел, потому что с койки раздалось то, чего в этой палате не слышали трое суток.

— Ма-ам, — сказал Митька. И, помолчав, обиженно, как говорят дома, когда завтрак опаздывает: — Есть хочу.

Ложка выпала у Нюры из пальцев и покатилась по полу до самого порога, где её остановил ботинок Клавдии Матвеевны. Никто за ней не нагнулся. Шура сидела, вцепившись в спинку кровати, открывала рот, а звука не выходило; в коридоре Петрович крепко выразился вполголоса и тут же кашлянул, чтобы это заглушить.

Стоял и я. Тридцать лет я слышал, как люди просят есть. Никогда мне не хотелось от этого сесть на пол.

— Сейчас, милый, сейчас. — Нюра опомнилась первой и полезла было к печи, но я перехватил её за локоть.

— Рисового отвара. Жидкого, чуть подсоленного. Хлеб и молоко пока отставьте. Понемногу и часто, так же, как поили.

— Отвару-то с вечера полкастрюли стоит, — сказала она уже от двери. — Я на нём воду и разводить буду, чего добру пропадать.

Уходя, она перекрестила косяк — быстро, некрасиво, будто отмахнулась от мухи, — и я сделал вид, что не заметил.

Митьку я осмотрел заново, при дневном свете и не торопясь. Кожа на животе, взятая в складку, расправлялась теперь сразу, хотя вчера стояла гребнем. Пульс под пальцем шёл полнее. Глаза перестали быть провалившимися, родничок... родничка у семилетнего давно нет, а я его искал, как ищут у грудного. Вот тебе и не педиатр.

— Митя, тебя как звать? — спросил я.

— Дак Митька.

— А меня?

— Дядька в очках, — сказал он и отвернулся к матери.

Тут-то Шура и заплакала, наконец, — тихо, в платок, отвернувшись к стенке, чтобы сын не видел.

Клавдия Матвеевна вышла в коридор и мотнула мне головой: за мной. В сестринской она, не спрашивая, налила две кружки чаю и села напротив, положив на стол большие красные ладони.

— Теперь говори, — сказала она. — Что ты в него лил.

— Воду. Кипячёную, остуженную. На литр — половина ложки соли, шесть сахару, сода на кончике ножа.

— Это я видала. Я спрашиваю: почему оно работает.

Впервые за месяц она спросила меня о том, на что своего ответа у неё не было. Стоило это дороже ключа от шкафа. Я обхватил кружку ладонями и стал подбирать слова попроще — такие, какие она потом перескажет бабам, ничего не переврав.

— В кишке есть ворота, через которые вода уходит в кровь. Когда человека несёт, они как заперты: лей в него хоть ведро простой воды, она пройдёт насквозь и вытечет, вы это сами видели. А хитрость вот какая. Соль с сахаром кишка пропускает только вдвоём, под руку, и, проходя, эта пара тащит за собой воду, потому что вода всегда тянется за солью и никогда наоборот. Сахар отпирает — вода идёт следом.

Клавдия Матвеевна молчала, пока не остыл чай.

— Сорок лет, — выговорила она. — Сорок лет я их вижу, как они сохнут. И ни один доктор мне такого не сказал.

— Не сказали, потому что этому пять лет от роду. Читал я в реферативном журнале, в переводе: холера в Индии, лагеря беженцев, больных десятки тысяч, а капельниц на всех нет и не будет. Там от отчаяния стали поить, а вышло, что оно и лучше: через рот, своей рукой, и никакого заражения от иглы.

Она подняла на меня глаза. Я приготовился к «а ты откуда взял, мальчишка».

— Пять лет, — сказала она вместо этого. — А у нас про то и не слыхали.

— В районе, может, и слыхали. До нас доходит долго.

Ответила она не сразу и говорила в окно, за которым Валя тащила через двор мокрое бельё.

— Ты соль-то с сахаром на бумажку выпиши. Крупно. Я неграмотных сама научу, у меня выучатся.