Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 23

Он поглядел на меня снизу вверх. Базарная бойкость сошла с его лица разом, а под ней обнаружился испуганный старик, которому назавтра к восьми.

— Доктор... а ежели не проснусь?

К этому вопросу я готовился с субботы и всё равно не придумал лучше правды.

— Можете. Такое бывает, и врать вам я не стану. Только рассудите: кишка у вас ходит в дырку туда-сюда тридцать пять лет, а дырка со временем разнашивается. Однажды она выйдет и назад не пойдёт. Случится это ночью, в распутицу, повезут вас за сорок вёрст по грязи, и резать станут весь живот, наспех, чужие люди. Вот тогда я за вас не поручусь совсем. А сегодня вы пришли ногами, натощак, и я вас смотрел на трезвую голову.

— На трезвую-то оно конечно, — пробормотал он.

В дверях палаты возникла Клавдия Матвеевна — как всегда, ровно в ту минуту, когда разговор дошёл до места, где нужен приказ, а не уговоры.

— Ужина ему нет, — сообщила она деду поверх моей головы. — Воды с полуночи тоже. Судно под кроватью, ночью не вставай, а то в темноте загремишь.

— Клавдия Матвеевна, дак чаю хоть...

— Чаю нет.

Спорить с ней Афанасий Кузьмич даже не попробовал. А со мной торговался четверть часа, каково? Она принимала его самого сорок с лишним лет назад — что против такого стажа мой диплом?

Я перебирал инструмент за полночь, с открытой дверью в коридор, чтобы слышать палату. Иглодержатель с расшатанной осью отложил: игла в нём проворачивалась и уводила стежок, а мне завтра шить связку. Куда я с таким? Бельё кочегар парил дважды; от биксов до сих пор шло тёплое.

Потом, накинув нитку на спинку стула, я вязал узел одной рукой в глубине, вслепую, как на дне раны, и скоро поймал себя на том, что выходит медленно и криво. Пальцы у этого тела были длинные, сильные и совершенно чужие: голова знала, как надо, сухожилия — нет. И чем тут поможешь за ночь? А про сетку я подумал дважды, хотя до полипропиленовой заплатки тут ещё лет двадцать. Значит, старым способом — тем, что держал сто лет. Чем он плох?

К шести я задремал на диване в кабинете, не раздеваясь... Разбудило шарканье за стеной: дед в подштанниках и накинутом пиджаке отмерял коридор от двери до окна и обратно.

— Не спится, доктор.

— И мне.

— Тебе-то чего? Ты ж не ложишься под нож.

А что я мог ответить? Нечего было. Я пошёл мыться.

Тазы стояли у входа в операционную с семи: нашатырный, полпроцента, две смены по три минуты, потом спирт. Порядок этот я завёл две недели назад и слушал с тех пор, что раньше мыли иначе и все живы. Нынче никто ничего не сказал. Проняло, что ли? Петрович закатал рукава выше локтя и полез в таз первым, а щёткой работал так, что мне осталось завидовать.

— Оно, конечно, вода, — сообщил он всё-таки в таз. — Только вы, Виктор Ильич, зря деда на эфир кладёте. Мы его завсегда местной. Полстакана новокаина по Вишневскому, и режь себе.

— Тридцать пять лет, Пётр Северьянович. Там спайки, и я не знаю, на сколько застряну.

— Дак и что?

— А то, что на местной он через час устанет терпеть и начнёт тужиться. — Щётка у меня ходила по предплечью, и мыло щипало ссадину с автоклава. — А когда он тужится, мне в рану лезет кишка и рвётся шов, только что положенный на связку. Одного раза хватит, чтобы потерять всё сделанное.

Петрович подумал над этим, вытирая руки. Промолчал. А своя правда у него была: где он видел плановые грыжи? Ущемлённые видел, ночные, где режут быстро и не до тонкостей.

У изголовья ждала Клавдия Матвеевна, капельница с эфиром стояла у неё под правой рукой, а маска лежала на груди у деда, накрытая марлей в восемь слоёв. Наркоз в этом доме давала она, потому что с сорок пятого года эфир тут не давал больше никто, и читалось это у неё в лице ясней всякого возраста.

— Клавдия Матвеевна, я вас прошу об одном. Смотрите на зрачок и на грудь, а на меня не смотрите совсем. Начнёт зрачок расширяться — говорите вслух, не дожидаясь, пока я спрошу.

— Учи учёного, — отозвалась она.

— Учу. Мне с вами сегодня в одной упряжке ходить, а я вашей руки ещё ни разу не видел в деле.

Она хмыкнула коротко, без обиды, скорее как на дерзость щенка, и накрыла деду лицо.

Первые капли пошли редко, по одной, и я не сразу разобрал за марлей тот сладкий дух, от которого немеет корень языка, а потом он встал в комнате целиком. Афанасий Кузьмич честно дышал и бубнил под маской цифры, сбился, начал сызнова — и посреди второго захода в нём проснулся другой человек.

— Пусти! — заорал дед в маску так, что Валя выронила корнцанг. — Пусти, говорю, я тебе не...

Дальше он высказал, что думает обо мне и о больнице, а после запел про хасбулата удалого — громко, мимо мотива и пытаясь при этом сесть, упираясь пятками в стол.

— Держите таз и плечо, — велел я Петровичу. — Не давите, просто держите.

Стадия эта обычная, её проходят все, и всё равно поганое дело — слушать, как взрослый мужик кричит и рвётся, покуда ты ждёшь. Валя побелела и вцепилась в край стола.

— Валя. Он спит уже. Это эфир его гоняет, не он сам.

Клавдия капала как ни в чём не бывало, с той самой скоростью, какую я бы и сам поставил. Дед допел куплет, споткнулся на слове и обмяк, дыхание у него выровнялось и пошло глубоко, зрачок сузился до булавки.

— Спит, — сказала она.

— Живот мягкий, — согласился я, положив ладонь. — Идём.

Я взял кожу в складку и рассадил одним движением, косо, над самой связкой. Много ли крови? Меньше, чем я боялся: два зажима на подкожные веточки, а завязал их Петрович раньше, чем я успел попросить. Апоневроз показался белым и глянцевым, будто ему не шестьдесят три года.

А дальше начались тридцать пять лет.

Едва я вскрыл канал, как под ножницами вместо опрятного мешка оказался ком: стенка толстая, кожистая, сросшаяся с оболочками канатика в одну плоть, и глазом было не разобрать, где она кончается и начинается семявыносящий проток. Вот чем оборачивается «она не болит, тянет и тянет»... Прихватывало её когда-то намертво, а после отпускало само, и рубец сварил там всё в одно.

— Ущемлялась она у него, — сказал я вслух.

— Дак было дело, — отозвался Петрович от крючков. — В пятьдесят втором, в сенокос. Три дня в бане отлёживал, бабка ему живот парила. Отпустило.

Тридцать один год человек ходит по этим деревням и держит в голове, у кого что было в сенокос пятьдесят второго. Мне бы такую картотеку...

Разделять сросшееся вслепую я не стал. Тонкой иглой, по капле, между стенкой мешка и оболочками пошёл слабый новокаин, и ткани раздвинулись сами, показав границу, которой глаз не видел. Дальше кончиками ножниц, по этой подушке, отжимая пальцем то, что должно остаться. Вот здесь и стало по-настоящему неудобно...

Пальцы врали мне. Голова говорила: возьми на два миллиметра левее и веди на себя, — а инструмент уходил вправо и вниз, потому что кисть у этого тела была длиннее прежней и равновесие у ножниц ложилось не туда, где я его всю жизнь держал. Пот покатился из-под шапочки к брови. Валя промокнула мне лоб раньше, чем я попросил. Расцеловать её был готов прямо через маску.

— Помедленнее, доктор, — сказал Петрович, чуть отводя крючок. — Спешить-то некуда, он спит.

Прав он был кругом, да и канатик держал на тесёмке ровно как нужно. Куда мне спешить? Я сбавил ход. Медленно сразу вышло лучше.

Мешок открылся не скоро. Что внутри? Прядь сальника, приросшая ко дну намертво, жёлтая, отёчная, в тяжах старого рубца. Отделить её целиком было нельзя. Что ж, часть уходит...

— Кетгут потолще. Иглу большую.

Я прошил основание пряди в двух местах, перевязал, отсёк — и одна лигатура соскочила. Кровь пошла полем, залив всё, что я только что видел. В прежней жизни я бы тут выругался, а здесь хватило ума протянуть руку.

— Зажим.

Валя вложила его в ладонь браншами, как надо. Взял вслепую, по памяти о том, где было, придавил, приподнял — и кровь встала. Отсосал бы... отсоса нет, есть салфетка да Петрович, молча подложивший её мне. Перевязал вторично, потуже, подержал пальцем, пока не убедился, что держит.