Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 24
— Виктор Ильич, — сказала от изголовья Клавдия. — Живот твердеет.
Заметила она раньше меня, хотя ладонь моя уже слышала, как брюшина перестала быть тряпкой и стала доской, и в рану полезла петля кишки, которой там делать нечего.
— Чаще капайте.
— Он старый.
— Знаю, что старый. Чаще, Клавдия Матвеевна, я вам скажу когда хватит.
Молчала она недолго и капнула чаще. Кишка ушла обратно сама, живот опал, брюшина обмякла. И только тогда я обнаружил, что стою, упершись ладонью в стол, а рубаха под халатом мокрая насквозь.
Дальше пошло почти скучно, а скучно в хирургии — это лучшее, что бывает. Я выделил шейку мешка до самой брюшины, до жёлтого жирка, прошил её там, наверху, перевязал двумя нитями и отсёк лишнее. Культя ушла внутрь и пропала. Теперь дырка стала пустой дыркой, и оставалось закрыть её так, чтобы больше не открылась. А чем закрывать?
Задняя стенка у него никуда не годилась: мышцы над связкой лежали дряблой тряпочкой, растянутые тем самым мешком, и класть их поверх канатика внахлёст, как учат при обычной косой грыже, значило латать гнилое гнилым.
— Шёлк. И крючок мне подержи выше, Пётр Северьянович, тут глубоко.
Швы на связку ложились туго. Игла шла в плотное, и затягивать приходилось в глубине двумя пальцами, вслепую, той самой рукой, что ночью на спинке стула вязала криво. Первый узел лёг с перекосом, я его распустил и переложил, и никто мне слова не сказал: Петрович держал, Валя подавала, Клавдия капала. Второй сел ровно. Дальше пальцы будто вспомнили, уже совсем свои собственные, и последние стежки упали куда надо сами.
Канатик я уложил на новую стенку и подшил над ним апоневроз редкими стежками, чтобы не удавить. Кожу — шёлком, узловыми. В нижний угол резиновый выпускник, потому что старику шестьдесят три и лимфа у него потечёт обязательно.
— Всё, — сказал я. — Клавдия Матвеевна, снимайте.
Часы над дверью показывали без двадцати десять. Полтора часа на грыжу, которую в прежней моей больнице делали за сорок минут... И что с того? Зато она была моя, сделанная в комнате, где я две недели назад сам отдирал от пола присохшую марлю, а нынче всё было парено, все руки мыты и кровь на полу лежала одна, дедова.
Маску сняли. Дед задышал воздухом, порозовел, замычал. Веко на щекотку дрогнуло; мутный глаз приоткрылся.
— Афанасий Кузьмич. Слышите меня? Всё сделано.
— Дак... больно ж, — сообщил он с обидой.
— Значит, живой. Сейчас укол сделаю.
Валя опустилась на табурет у стены и заплакала — сердито, злясь на себя и сдирая маску. От чего плакать-то? От того, что кончилось... Петрович снял перчатки, оглядел свои ладони, потом мои.
— Оно, конечно, долго вы, — сказал он. — Только чисто. Я, Виктор Ильич, такого не видел, чтоб под ним сухо было к концу.
Похвалы я от него не ждал и чуть не выронил иглодержатель.
Перекладывали деда вчетвером, на простыне, и в палате он сразу потребовал пить, а получил марлю на губы и глубоко оскорбился. Я расписал промедол по часам, наперёд, чтобы боль не успевала подняться, — и тут Клавдия Матвеевна подняла бровь, потому что в этом доме кололи, когда человек уже стонал.
К вечеру он у меня дул в бутылку. Поллитровка с водой да трубка от старой клизмы: дуешь — булькает, лёгкие расправляются. Дед сперва решил, что над ним издеваются, потом вошёл во вкус и бульками извёл палату до отбоя, а сосед, тракторист с фурункулом, попросил такую же.
Ночь прошла спокойно: повязка сухая, живот мягкий, температура к утру тридцать семь и два... Чего ещё желать? На вторые сутки после завтрака я взял полотенце и пошёл поднимать.
В дверях палаты стояла Клавдия Матвеевна.
— Куда.
— Поднимать. Он двое суток лежит.
— Он двое суток как резаный. — Она не сдвинулась ни на вершок, и белая косынка приходилась мне ровно под подбородок. — У нас после чрева лежат десять дней. Сорок лет лежали.
Вот оно и началось. Ждал ли я его? Со вчерашнего дня ждал, только надеялся, что не в дверях и не при больных.
— Клавдия Матвеевна, выйдем в коридор.
— Тут скажи.
Ну, тут так тут. За её спиной приподнялись на локтях все шесть коек, и разговор я вёл теперь со всем селом разом, потому что к вечеру он уйдёт отсюда в пересказе на четыре деревни.
— Скажите мне вот что. За сорок лет вы много стариков схоронили после операции?
— Хватало.
— На какой день?
Молчала она долго и глядела мимо меня, в стену. Спорила? Скорее перебирала лица.
— На девятый, — сказала она наконец. — Кто на восьмой. Воспаление лёгких у них делалось, у стариков-то. И которые синеют вдруг, разом... Те к обеду.
— Правильно. И я такие видел. — Я перекинул полотенце через плечо, чтобы руки были свободны. — Только грыжа тут ни при чём. Лежит человек неделю на спине, дышит одними верхушками, потому что глубоко больно, и низ лёгких у него слипается и киснет. Оттуда и воспаление. А в ногах, покуда они лежат мёртвые, кровь стоит, как вода в бочке, и заводится в ней сгусток. На восьмой день человек садится на судно, тужится, сгусток отрывается и доходит до сердца, и вот вам ваши, которые синеют разом. Не операция их валила, Клавдия Матвеевна, а неделя на спине.
— Складно говоришь, мальчишка, — сказала она. — А шов у него разойдётся, и что я тогда людям скажу?
— Шов держится на нитках, покой ему ничего не прибавит. Я его глядел вчера и глядел нынче утром. Разойдётся — зашью при вас, и будете вы мне это поминать до самой пенсии.
С койки у окна раздалось кряхтение: Афанасий Кузьмич уже сидел, спустив одну ногу, бледный от собственной решимости и держась обеими руками за живот.
— Клавдия Матвеевна, дак ведь доктор велел...
— Лежи! — рявкнули мы с ней одновременно, и это, кажется, решило дело лучше всех моих лёгких и бочек.
Поднимали мы его вместе. Сперва сесть, через бок, помогая локтем, пока не пройдут круги перед глазами, потом свесить ноги и поймать ступнями пол. Полотенце я сложил вдвое и подвязал ему поперёк живота, поверх повязки: старику так спокойнее, держит и не тянет.
— Кашлять будете — прижимайте ладонью вот сюда. Давите смело, там крепко.
Встал он с третьей попытки: два раза его уводило вбок и садило обратно, а на третий выпрямился — серый, мокрый, вцепившийся мне в предплечье так, что назавтра остались синяки. Клавдия Матвеевна взяла его под другую руку. Молча, глядя в пол...
До окна и назад. Вся палата глядела, как шестидесятитрёхлетний дед на вторые сутки после чревосечения идёт по крашеным доскам, шаркая пятками и выражаясь сквозь зубы. Ругался он по делу, а я не одёргивал...
— Ну и что? — спросил он, добравшись до кровати. — Ну и ничего.
— Ничего, — согласился я. — Вечером ещё раз.
Вечером она подняла его сама, без меня. Доложила об этом Валя — шёпотом и с круглыми глазами, будто выдавала военную тайну.
Я снял швы на восьмой день, через один. Домой Афанасий Кузьмич отправился в четверг своими ногами, с узелком, где ехало обратно всё его сало, и до поворота у сельпо шёл прямо, зная, что из окон глядят. Дальше он, полагаю, согнулся и держался за забор. Ну и что с того? До поворота дошёл красиво.
Молва обогнала его ещё в понедельник. В среду на приём вместо обычной дюжины набилось человек двадцать пять, очередь сидела с восьми утра, а Нюра дважды бегала в кладовку за скамьёй. С чем шли? Да с чем попало: с поясницей, с глазом, с камнем в почке, который у бабки был ещё при царе. По правде, шли поглядеть на доктора, который старика зарезал, а старик после того пошёл.
Вымыв руки, я вышел в коридор к этой очереди, и первым мне подумалось: господи, а ведь их теперь всех принимать.
Вторым — что за тридцать лет я такого счастливого «господи» ни разу не думал.
Глава 11. Ключ
Гнали меня из больницы в четыре руки.
— Идите, идите, Виктор Ильич. — Валя загораживала дверь кабинета, держа мой же халат за плечики, и глядела в сторону: смелость у неё была заёмная, взятая на полчаса у Нюры. — Я подежурю, мне не в тягость. Я всё равно тут ночую.
