Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 22

Дрова заняли две строки — повторная стерилизация перевязочного материала и ходатайство перед правлением о лимите.

Я перечитал всё это дважды. Мерзко ли мне было? Ничуть, что удивило меня больше всего прочего. Цифры стояли те же самые, нигде я не соврал ни на грамм. Бумага из обвинительной сделалась деловой, будто её перевели с языка на язык и ничего не потеряли по дороге.

В коридоре скрипнула половица — Клавдия Матвеевна шла к родильной со свечой. Поглядела на мою полосу света под дверью, а говорить ничего не стала.

Роза Ивановна вышла ко мне в халате поверх ночной рубашки, с косой на ночь. И я всё-таки отметил, что отёков на щиколотках у неё к вечеру прибавилось. Листки она читала у окна, где лампа ближе, — долго, шевеля губами.

— Ох ты господи, — сказала она наконец. — А днём-то вы мне что подсунули?

— Днём я был дурак.

— Днём вы были сердитый. — Она пригладила листок ладонью совершенно домашним движением, будто скатерть на столе. — Вот теперь я это подошью, миленький. Теперь у меня в акте пойдут мероприятия, проводимые заведующим, и графа для них есть. Норму вашу, может, и утвердят, а может, и нет. Только спрашивать с вас станут уже по ней.

Плечи у меня отпустило разом. До чего же я их держал весь день, оказывается...

— А по спирту?

— А по спирту будет выговор. — Сказано это было мягко и совершенно твёрдо. — Перерасход был? Был. Я его записала днём, при вас, и вычёркивать не стану, потому что тогда спросят меня. Придёт вам недели через две, в личное дело. Вы уж не пугайтесь, миленький, первый выговор все получают.

За прежнюю жизнь выговоров у меня набралось столько, что я и лиц не всех помню. А этого, ещё не полученного, мне почему-то было совсем не жаль.

— Роза Ивановна, а порядки мои останутся?

— Порядки ваши в акте, за моей подписью. — Она сложила листки вчетверо и убрала их за отворот халата, к сердцу, как деньги. — Так что теперь их не вы завели, а комиссия одобрила. Соображаете разницу?

Газик увёз её в семь, а я стоял на крыльце с полотенцем через плечо и глядел, как оседает за ним пыль. Разницу я сообразил. Только радость выходила боком: месяц я лечил людей, а выиграл вчера перестановкой слов. Легко мне было? И легко, и неловко разом, будто мне засчитали чужой гол...

Пыль ещё висела, когда из-за ледника вывернул дед в чистой рубахе и с сумкой. Кого это несёт в такую рань?

К крыльцу он подходил по дуге, как к чужой собаке во дворе. Правую ладонь держал у пояса, чуть пониже, будто нёс там что-то бьющееся, и по одной этой походке я его узнал бы из окна за версту. Афанасий Кузьмич собственной персоной... Мимо больницы за неделю дважды прошёл, а на третий раз всё-таки завернул.

— Доктор, я тебе мёду принёс. — Банка легла на перила, литровая, тёмная, обвязанная марлей. — Гречишного нет, липа с разнотравьем. Ты бери, бери, у меня четыре улья.

— Спасибо. Заходите, Афанасий Кузьмич.

— Да я на минуту. — Он остался стоять и глядел в сторону конюшни. — Слыхал, проверка у тебя была. С району. Всё пишут, пишут...

Деревня знает всё раньше меня и лучше меня. Ну и что тут ответить? Что я до полуночи учил новое слово?

— Была. Уехала.

— Стало быть, не сняли тебя?

Вот оно. Значит, всю неделю он ходил мимо и примеривался: стоит ли ложиться под доктора, которого завтра, может, и не будет. А нож тут был вовсе ни при чём.

— Не сняли. Я тут надолго. — Полотенце я снял с плеча и повесил на перила рядом с банкой. — Садитесь-ка вон на лавку, к свету. Рубаху не снимайте, поднимите только.

Он покряхтел, но послушался. Под ладонью оказалось ровно то, чего я ждал: тугой узел в паху, с кулак, а стоило деду вытянуться вдоль лавки, как всё это ушло внутрь само. Кожа чистая, живот мягкий. Больно? Ничуть. Стало быть, время у нас есть и гнать его в затылок незачем...

— Давно носите?

— Дак с Финской... — Он натягивал рубаху и говорил в сторону. — Она ж не болит, доктор. Тянет и тянет. Я и грыжник ношу, лямку вот.

— Лямку снимете. Толку с неё воробьиный нос, а под ней преет. — Пуговицу на вороте я застегнул ему сам: пальцы у деда не слушались от волнения. — Афанасий Кузьмич, слушайте. Кишка выходит в дырку в животе и обратно заходит. Пока заходит, вы живёте. А защемит её там, как палец дверью, она за сутки помрёт, и вы следом. Хирург вам и тогда понадобится, только резать будут уже весь живот, ночью, наспех.

Дед пожевал губами. Из кочегарки потянуло первым дымом, дед Гриша выводил кобылу, и вся утренняя возня шла себе своим чередом, пока один старик решал у меня на крыльце главное дело своих последних лет.

— А резать когда?

— Во вторник. Придёте в понедельник вечером, ляжете, побреетесь, я вас посмотрю на трезвую голову — и вашу, и свою.

— На трезвую-то оно конечно... — Он взял банку с перил, подумал и поставил обратно, придвинув ко мне поближе. — Ну, стало быть, во вторник. Ты, доктор, только сам режь. Не давай меня Северьянычу.

Ушёл он той же дугой, а мёд остался на перилах, где солнце сквозь банку било на доски рыжим пятном. Я велел кочегару растапливать с понедельника, чтобы к вечеру всё было парено дважды. Кетгут у меня лежал в шкафу, копирка акта — в столе, и стояли в том акте три замечания и мои порядки, одобренные комиссией.

А выговор пусть себе едет. За такую неделю и два не жалко.

Глава 10. Грыжа

Бритву Афанасий Кузьмич отобрал у Вали сам.

— Ты, девка, не умеешь. Ты меня порежешь, а мне завтра под нож.

Мыло в тазике осело серой пеной, пока они препирались у окна, а Валя держала таз обеими руками, точно кошку, готовую вырваться. А что тут отнимешь? Завтра дед отдаст себя чужим рукам, а нынче он покуда сам себе хозяин.

Проверять пришлось трижды. Каково ему было? Ниже пупка дед работал вслепую, с кряхтением и остановками на поговорку.

— Выше берите, Афанасий Кузьмич. До самых рёбер.

— Куда до рёбер, ты ж в паху резать станешь.

— В паху. А брить надо шире, потому что грязь любит соседство.

Кожа под пальцами оказалась дублёная сверху и неожиданно нежная в складке, где тридцать пять лет тёрла лямка грыжника. Я нашёл там опрелость ещё в субботу и мазал цинковой; теперь она подсохла и облезала чешуёй... Годится. Резать по мокрому — как ещё вернее заработать нагноение в первой своей плановой?

— Доктор. — Он оттянул кожу на животе и разглядывал её, будто прикидывал чужой мешок на рынке. — А может, оно после Покрова? Мне картошку копать.

— Картошку вам теперь не копать ни до, ни после. Год не копать.

— Как год?!

Бритву я забрал у него из пальцев, потому что от такого известия дед резанул по себе всерьёз и даже не заметил.

— Тяжёлое таскать нельзя, пока внутри не срастётся. Копать вы будете руками, а тянуть-то станете животом, тем самым местом, где я вас зашью. Порвёте — второй раз так красиво не выйдет, там пойдут рубцы.

— Три месяца, — сказал дед в потолок. — Дай три.

— Полгода.

— Четыре.

Торговался он всерьёз, с расстановкой, как торгуются за тёлку, и мне пришлось отвернуться к окну, чтобы не заржать. На «полгода» я и рассчитывал: скинет до четырёх — выдержит три, а три мне и надо. Стыдно? Ничуть. Честная цифра никого не держит, а выторгованная держит крепко.

— Четыре, — согласился я. — Только уговор: мешки на мельницу до Нового года не носить. Ни свои, ни соседкины.

— У Матрёны мешок с ведро, — немедленно уточнил дед.

— Значит, Матрёне носить ведро.

Валя за спиной фыркнула в кулак и тут же испугалась. Дед покосился на неё с достоинством человека, отстоявшего два месяца, после чего полез в узелок под кроватью.

— Ты, доктор, скажи прямо: сколько с меня. Мёд не в счёт, мёд — за смотрины. Могу поросёнка по осени, могу и двух, они у меня в апреле опоросились.

— Нисколько.

— Даром не лечат.

— Лечат. Жалованье мне в кассе идёт своим чередом, хоть я нынче оперирую, хоть бумажки пишу. — Из узелка глядело сало в тряпице, и я запихнул его обратно. — Уберите. Через месяц придёте на приём — тогда несите что хотите, я не гордый. А сегодня возьму — и завтра пойду резать человека, которому задолжал.