Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 12
— Была. Завтра свезёшь.
Он пожевал губами, поглядел на лошадь, будто извиняясь перед ней за меня:
— Соловьёв, тот сразу поехал, как вызвали... А? Нет, я так. Овса-то ей давать или как?
Изба Нюры стояла на нижнем конце, третья от колодца. Крыша крыта дранкой, один скат просел горбом и подпёрт жердиной, что сказало о доме больше хозяйки. Три года без мужика — кто подопрёт?
В сенях у стены стояли мешки картошки, зашитые суровой ниткой. Мимо них я и прошёл, а глядеть пришлось: вон она, цена вопроса. Много ли за пол-литра дают на Гари — мешок?
Комната оказалась одна. Печь, стол под окном, а вдоль стены кровать, одна на всех. Над ней на гвозде висела фотокарточка: мужик в кепке при мотоцикле, уголок заложен чёрной лентой.
— Тонька, воды доктору полей, — сказала Нюра от порога. — Тонька!
Старшая, лет четырнадцати, тощая, с материнскими скулами, вышла из-за печи с ковшом и стала разглядывать меня в упор, без застенчивости. Следом высунулись ещё двое: мальчишка в отцовской майке до колен и девчонка с косичками.
— Пашка, Нинка, брысь! — Мать махнула на них полотенцем. — Ванюшку неси.
Ванюшку принесли на руках, хотя было ему года четыре. Он обхватил сестру за шею и уставился на меня одним глазом, вторым вжавшись ей в плечо.
Я вымыл руки под ковшом, с мылом, долго, до локтей, покуда старшая не стала коситься. Потом сел на лавку, чтобы стать ниже его ростом. С чего начинать, чтобы не заревел?
— Тебя как звать?
Молчание.
— Меня Виктор Ильич. Резать я ничего не буду, у меня и ножа с собой нет. Руки показать не хочешь?
Он подумал, разжал кулак и протянул ладошку, расчёсанную до мяса.
Между пальцами, в складках, сидели парные точки. От каждой уходила серенькая ниточка, будто иглой процарапали под кожей. На запястьях то же, а поверх — корочки и свежие следы ногтей. Повернув его к свету, я приподнял рубаху: живот, поясница — всё то же, только гуще, а по краю расчёсов уже пошли жёлтые гнойнички. Сколько ночей он так не спит?
— Ночью хуже? — спросил я, глядя на мать.
— Ночью беда. Крутится, воет, всех подымает, а к утру уснёт...
— Тоня, руки покажи.
Девчонка спрятала кисти за спину, и этого хватило. Я повернул ладонь вверх: там сидело то же, только помельче. У Пашки нашлось на локтях, у Нинки чисто, а Нюра руки протянула сама, и на красных её кистях я разглядел старые ходы поверх трещин.
— Чесотка у вас. Вся изба.
— Да какая чесотка, мы ж моемся! — Она вскинулась, покраснела пятнами. — В баню каждую субботу, я их щёлоком...
— Чесотка не от грязи, Анна Тимофеевна. Она от человека к человеку, через руки да общее одеяло, а у вас четверо спят в одну кучу. Клещ это. Живёт под кожей, ходы роет, вон они, серенькие. Ночью в тепле работает, оттого и чешется к ночи.
Тонька глядела на братову ладонь с ужасом, а Пашка объявил из-за печи, что у него, стало быть, тоже...
— Дёготь ваш не поможет, — сказал я, покуда мать не начала оправдываться. — И мыло тоже: мылом его не достанешь. Мазь нужна серная, она в больнице есть. Мазать будете всех, и того, кто чешется, и того, кто пока нет. Пять вечеров подряд, перед сном, всю кожу от шеи до пяток, кроме лица.
— Всех? И Нинку?
— Всех. Иначе через неделю начнёте сначала.
Дальше пошло бельё, за которое деревня и не любит докторов. Всё, что на кроватях и на людях, — в бак и кипятить, а после утюгом. Одеяло с подушками — на неделю в мешок и в сени, потому что без человека этот зверь столько не живёт.
Слушала она и вдруг села на лавку, как подрубленная.
— Пять вечеров... А стирку я когда?
— Какую стирку?
Вместо ответа она мотнула головой на окно. Во дворе, на верёвке между черёмухой и сараем, висели простыни. Много. И на угловой синел штамп нашей больницы.
Выйдя на крыльцо, я поглядел на них, отчего мне сделалось нехорошо совсем по-другому, чем ночью. Под кого мы это стелем?
Больничное бельё стирала санитарка. Дома, в корыте, руками, на которых сидела чесотка. А потом привозила обратно, чистое на вид, и мы стелили его под роженицу и под Мохова. Прачки в штате нет? Значит, стирает санитарка, у которой не хватило духу сказать «не положено»...
— За стирку платят?
— Чего? — Она вышла следом, вытирая ладони о подол. — Кто ж за это платит, доктор... Мне за санитарку шестьдесят два рубля идут да за Гришу пенсия на ребят, только там слёзы.
И правда, чем тут возмущаться? Одна кровать, четверо детей, мешки в сенях, добытые за то, что она носила на Гарь мою же стерильность в поллитровках.
— Мазь я принесу сегодня, — сказал я. — И бак под бельё найду в больнице, чтоб вы дома не корячились.
Она глянула на меня быстро и остро, снизу вверх:
— А после-то что со мной будет? Вы уж скажите сразу, я не из пугливых.
Вот тут бы мне и ответить. Только что я ей отвечу? Ответа в то утро у меня ещё не было. Было голое понимание: уволить её нельзя, оставить как есть тоже не выйдет, а середины между этим никакая инструкция не предусматривает.
— К вечеру скажу, — ответил я и пошёл в правление.
Правление стояло напротив клуба: длинный дом под шифером, у перил коза. В сенях трещал коммутатор, один телефон на четыре деревни, и девушка кричала в него про солому.
Председателя я нашёл в угловой комнате, над картой полей, придавленной чернильницей. Плотный, стриженный коротко, лет под пятьдесят, пиджак на спинке стула, рубаха потемнела на спине, хотя утро было холодное.
— Доктор! А я к тебе собирался: ты чего Мохова в район не отдал?
— Не довёз бы. Теперь выкарабкается.
— Ну гляди. Он у меня на пилораме, садись.
На свой стул он опустился тяжело, с выдохом. Лицо багровое до ушей, на скулах сеточка лопнувших сосудиков. Дышал он так, будто ему уже говорили, а он не поверил. Кто говорил — фельдшер?
— Голова по утрам болит, Семён Игнатьевич?
— С похмелья только. — Он усмехнулся. — Ты по делу или лечить меня пришёл?
— По делу. У меня в больнице нет прачки.
— И у меня в бригаде нет тракториста. Дальше?
Дальше я полез напролом, как всегда, когда не знаю здешних правил: нужна ставка, шестьдесят рублей, а человек есть, стирает задаром, в корыте.
Он выслушал и объяснил мне, как ребёнку.
— Больница твоя чья? Райздрава. Штат тебе кто утверждает? Райздрав. А я, доктор, колхоз: своя касса, свой фонд, и ставки прачки в нём нету и не было. Пообещать могу, а приедет ревизия — мне же руки и открутит.
За три дня меня второй раз отбило о стенку, которой я не видел: сперва бумага из района, теперь фонды. В моём веке я снял бы трубку и её бы не заметил. А тут куда звонить?
— Тогда подскажите. Мне результат нужен, а не форма: кто в селе стирает много?
Он поглядел на меня, будто впервые.
— Баня, — сказал он наконец. — При бане прачечная — котёл да бак, воды хоть залейся. Дрова мои. Там ставка есть, полставки, тридцать восемь рублей, а бабы оттуда бегут: работа мокрая, кому охота.
— Возьмите Анну Тимофеевну. И пусть при ней стирается больничное.
Он покатал карандаш.
— Нюрку, что ли? — Он заговорил ровно и скучно. — А Нюрку тебе зачем? Спирт тянет — так гони её, чего ты за неё...
За стеной всё кричали про солому.
Обида поднялась дурацкая, детская: я ловил ночью, подбирал слова, а это знают и в правлении, и у колодца...
— Давно знаете?
— Да с зимы. Шофёр наш возит, Никитин, у него язык на два аршина. Соловьёв знал и не лез, и правильно делал. Посадишь бабу — деревня вовек не простит, будешь сидеть тут один со своим градусником. А не посадишь — завтра всякий понесёт, чего плохо лежит.
— Не посажу. И брать она больше не будет.
— Это чем же ты её удержишь, совестью? Совесть детей не кормит, доктор, я насмотрелся.
— Тридцатью восемью рублями и баком с горячей водой.
Он засмеялся коротко и посерьёзнел.
— А мне это зачем?
Вот теперь разговор пошёл нормальный, потому что до сих пор я просил, а надо было предлагать. У него на ферме в Полежаевке сорок баб, до больницы девять километров грейдера, и приходят они, когда работать уже не могут. По вторникам я стану ездить туда сам, приём с утра в конторе. Что ещё я мог ему дать?
