Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 11
— Идите спать, доктор. Я до трёх посижу, а в три Валю подниму.
Он и посидел. Всю ночь, что ли? Утром на подоконнике лежал лист из ученической тетради. Карандашом, крупно: часы и цифры, а внизу — «мочился в половине второго». Почерк был старательный, с завитушками, как учили писать ещё до войны.
Тридцать девять и один в полночь. Тридцать восемь и шесть в три часа. Ползёт вниз? Ползёт.
Мохов лежал с открытыми глазами и попросил хлеба. Хлеба ему было нельзя, я дал воды с сахаром, а кружку он выпил сам, без моей руки под затылком. Живой. Жёлтый, с раной, которую промывать ещё три недели, и совершенно живой.
Дед Гриша подъехал в восьмом часу и долго хлопал себя по карманам, покуда не выудил сложенную вчетверо бумажку.
— С правления. Телефонограмма тебе. А? Из района, говорю, велено передать под расписку, а расписку я забыл взять.
Бумага была казённая, синим по серому, а живая строчка стояла одна: явиться в райбольницу к главному врачу товарищу Гурееву.
— Соловьёва тоже вызывали, — сообщил дед Гриша, наматывая вожжи. — Съездил, а после и уехал вовсе. А? Нет, я так, к слову.
— Дедушка Гриша, лошадь мне на завтра готовь.
Он ушёл, ворча про овёс. Я сунул бумажку в карман, а оттуда же вынул вчерашний список на обороте старой телефонограммы — про прокладку к автоклаву и про объектив. Про второй таз там тоже стояло. Он, между прочим, у меня уже был: оцинкованный, с надписью химическим карандашом.
Значит, поеду и повезу бумажку. Пусть смотрит.
Глава 5. Спирт
Спирт не горел. Точнее, горел, да не так: ватный шарик на корнцанге зашипел, пустил бурый дымок и стал тлеть с краю, как отсыревшая пакля. Короткого синего огня, что вспыхивает и опадает сам, я так и не увидел.
Внутри похолодело раньше, чем мысль дошла до конца. Разбавлен?
Я перебирал стерилизационную с вечера, и порядок тут был ни при чём: завтра в район, а главврачу везут списки, жалобы там ни к чему. Бутыль стояла за биксами: литр, тёмное стекло, притёртая пробка, на боку химическим карандашом — спирт этиловый.
От горлышка тянуло слабо, сладковато, а больше сыростью, как от тряпки в ведре. Тут дышалось легко, хотя настоящий девяностошестиградусный дерёт в носу сразу... Не слишком ли легко для того, что написано на боку? Капля на кисти сохла долго и грела, вместо того чтобы холодить, — вот тогда я и взял вату.
Рядом, в склянке с притёртой крышкой, мокли в мутноватой водичке мотки шёлка. Этим шёлком я зашивал вчера. И позавчера. И тем же шили до меня тут тридцать лет подряд. Сколько он в этой склянке мокнет — месяц? Два?
Гурин, у которого шов развалился на пятые сутки. Мохов, у которого бедро набило гноем до колена. Я списал обоих на корнцанг из общего лотка да на руки, мытые в том же тазу, и был прав, только неполно. А чем стерильна нитка, сутки пролежавшая в разведённой воде? Ничем: она мокрая, и только.
Злость поднялась ровная, нехорошая, молчаливая доверху... Я подержался за край стола, покуда не отпустило, и стал думать головой.
В тетради, где Валиным почерком расписан расход по дням, всё сходилось. Хуже и не придумаешь: по бумаге больница честно израсходовала своё за август, а уровень стоял где положено. Значит, доливают, потому что иначе уровень бы падал: водой из чайника, из ведра, хоть из бочки в коридоре. А кто хватится, если сходится?
Кто? Ключ от аптечного шкафа Клавдия Матвеевна носит на поясе и не отдаёт даже мне, а рабочая бутыль стоит открыто, потому что за смену её берут раз десять.
Первым, конечно, подумалось про Петровича, потому что пьющий фельдшер при казённом спирте — готовый ответ. Только пьющий берёт и пьёт, ему возиться с воронкой да мерить недосуг. Он ли? Непохоже...
Я поймал Валю в коридоре, когда она несла ведро в палату.
— Из этой бутыли кто наливает?
Ведро она поставила резко, так что плеснуло на пол. Чего испугалась?
— Я... я, Виктор Ильич. И Пётр Северьянович. Простите, я записываю каждый день... Я что-то не так сделала?
— Тетрадь у тебя хорошая. Спирт у нас слабый, лечить им нечего, вот я и ищу, где течёт.
— Так... Нюра ещё наливает, — сказала Валя и заморгала. — Полы протирает и ручки, ей надо. Она и щеколду просила не запирать: приходит в шесть, топит, а нас нет...
Вот и всё расследование: приходит первой, уходит последней, и ключей у санитарки больше, чем у главного врача. Чему я удивляюсь?
Ночью я всё равно оставался с Моховым, раз перевязка в час, а после температура. Мужик спал плохо, просил пить, а я между делом переписывал список для Гуреева при лампе, прикрученной до нитки. Спать? Какое там...
К третьему часу ночи, когда я уже плыл над списком, скрипнула половица у стерилизационной. Померещилось? Стекло стукнуло о стекло, коротко, воровато. Красться я не стал, просто встал и пошёл, как хожу.
Стояла она спиной к двери, так что меня не видела. Керосинка на полу, фитиль подкручен вниз. В жёлтом пятне — воронка в горлышке поллитровки да наша бутыль.
Она закаменела так, что пальцы разжались, и бутыль пошла набок, а поймал я её у края стола.
— Разольёте, — сказал я, ставя бутыль на место. — Свет прикрутите, коптит.
Всё во мне сжалось: сейчас надо орать, писать акт, звать понятых, а язык не поворачивался, потому что видел я спину человека, который ждёт удара и знает, за что. Орать на кого?
— Ну взяла, — сказала она наконец и повернулась. — Взяла, да. Четверо у меня, доктор, так что сажайте.
Баба она была крупная, костистая, в платке, повязанном по-рабочему, назад. Лицо сухое, ни слезинки, а руки — распаренные докрасна, с трещинами у ногтей от двадцати лет полосканья тряпья в холодной воде.
Я поставил напротив второй табурет, чтобы разговаривать сидя.
— Сядьте, Анна... Как вас по отчеству?
— Тимофеевна я. — Она села на край, будто на минутку. — Чего это вы?
— Разговаривать буду. Стоя неудобно.
Говорила она отрывисто, будто подгоняла сама себя. Возит на Гарь: там лесопункт, мужики при деньгах, а в тамошнем сельпо из горячительного один одеколон, так что пол-литра казённого идут по хорошей цене. Передаёт с молоковозкой, шофёру доля натурой. Началось зимой, когда старшая доносила валенки...
— Что берёте взамен?
— Мясо беру. Крупу. Сахар, когда есть. — Она глянула исподлобья, с вызовом. — Деньгами не беру. Деньгами — это уже совсем.
— Воду доливаете какую?
— Кипячёную, остывшую. Я ж понимаю, что в больницу. — И тут её качнуло, потому что она увидела моё лицо. — Чего? Чистая вода, доктор. Из чайника.
— Анна Тимофеевна, у нас в спирте лежит нитка, которой я зашиваю. Он в ней всё живое убивает, оттого она и чистая. А в вашей воде она за сутки станет мокрой ниткой из избы. Такой я зашил Гурину бок, и на пятый день у него разошлось.
Сидела она и смотрела на мои руки.
— И Мохова я вчера вскрывал. Вы его видели: полтора литра гноя из ноги.
— Господи, — выговорила она другим совсем голосом, куда тише прежнего «сажайте». — Господи, доктор, я ж думала, вам руки протирать...
Карать было нечем: она сама себя наказала крепче, чем я умею. И ведь честно не знала — откуда, если объяснить было некому? Я вылил поллитровку обратно, а бутыль убрал в шкаф...
— Дети здоровы?
Она ответила раньше, чем сообразила, стоит ли:
— Да здоровы. Младший чешется только. Ночами скребётся, спать никому не даёт, я его дёгтем мазала, мылом дегтярным мыла — не берёт.
— Давно?
— С Петрова дня, поди... Больше.
— В семь я к вам приду. Дом покажете.
Она поднялась, взялась за платок:
— Вы бы уж лучше кричали.
Кричать я не стал ни тогда, ни утром.
Утро вышло белое от тумана, и во дворе меня караулил дед Гриша: лошадь запряжена, вожжи на руке, а сам он в пиджаке поверх рубахи, при поездке в район это, видимо, полагалось...
— Дедушка Гриша, распрягай. Сегодня не поедем.
— А? — Он повернулся здоровым ухом. — Как не поедем? Тебя же главный вызывал, бумага была!
