Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 10
Дна не было. Палец ушёл вбок и вниз под мышцу, свободно, на всю длину, потому что в глубине было мягко и просторно, а полость тянулась дальше, на бедро. Я вынул руку и повёл ладонью по ноге: под кожей перекатывалось.
Вот оно что. Давно ли гной идёт вниз — дней пять? А мы тут рассуждали, что «завсегда гноилось»... Из одного разреза этого не вымыть: сверху зальёшь, внизу останется, и через неделю он поедет мимо меня на кладбище.
— Пётр Северьянович, руку сюда, на бедро. Чувствуете?
Он надавил ладонью и переменился в лице.
— Ходит.
— Значит, режем второй раз, внизу. Проведу дренаж насквозь, чтобы промывалось сверху вниз и не запиралось. Новокаин.
Шприц он подал раньше, чем я договорил, ручкой ко мне, как надо. С этого места мы перестали спорить до вечера. Разрез на бедре лёг ниже на ладонь от границы черноты; оттуда пошло тоже, только жиже. Клетчатка расползалась под ножницами серой паклей, так что убирал я её кусками, пока не показалась ткань, которая кровит. Кровит — значит живая. А чем ещё мне было мерить? Другого честного признака в тот день не нашлось...
Рефлектором пекло в затылок, пот заливал очки, а Валя утирала мне лоб марлей. Мохов под маской то стонал, то обмякал опять. Молодые мои чужие пальцы к получасу свело от зажимов, отчего узел на сосуде я завязал со второго раза. Стыдно, доктор: тридцать лет за плечами, а руки как у студента.
— Доктор. — Петрович сказал это ровно, не отпуская крючка. — Плохой он стал.
Я поднял глаза от раны. Губы у Мохова сделались серые, с синевой по кайме, грудь ходила мелко-мелко, а когда я взял его за запястье, под пальцами не оказалось ничего. Пусто. Совсем? На шее пульс ещё был, ниточкой, отчего по спине у меня прошло знакомым холодком: сейчас всё и решится.
— Эфир убрать. Валя, совсем убрать, маску на стол. Ноги ему поднять и держать.
Она вцепилась в его щиколотки и держала, глядя на меня круглыми глазами, пока я вязал жгут. Строфантин стоял в лотке, две ампулы. Потянулся я за ним по старой памяти... Стоп. Куда, доктор? Сердце у него работает, только гнать ему нечего: за две недели из мужика вытекло что могло, а остальное мы слили в таз. Сердечное тут ни при чём. Ему надо налить.
— Флакон физраствора. Оба флакона.
Вену Петрович нашёл с первого раза: я ещё жгут не затянул как следует, а игла уже стояла. Тридцать один год, руки золотые. Пустили струёй, во весь просвет иглы, я добавил подкожно кордиамина с кофеином. Потом минут пять в операционной было слышно один рефлектор.
Потом на шее ниточка стала толще. Потом нащупалось и на запястье: плохонькое, частое, а всё-таки было.
— Ходит, — сказал Петрович во второй раз за день, и я услышал, как у него самого голос сел.
Дальше работали быстро: второго такого он бы уже не пережил. Я вымыл полости перекисью до розовой пены. Через оба разреза провёл полосу от старой перчатки, чтобы шло насквозь, заложил тампоны с крепкой солью и прикрыл. Зашивать не стал вовсе, хотя руки просили. Начали в первом часу, кончили в четвёртом.
Пенициллин Валя развела и уколола прямо на столе, а час записала. Стрептомицин пошёл следом, в здоровое бедро.
Класть его в общую мужскую я запретил. За родильной пустовала клетушка со старьём. Хлам вынесли, койку внесли, так что лёг он один, со своим тазом и своим корнцангом. Тесно и незаконно по любой инструкции. А кто их тут читает? Вот и я не читал...
Валю потом вырвало во дворе, после чего она долго извинялась, стоя ко мне спиной.
— Ты сегодня хорошо работала. Маску держала как надо и ноги подняла быстро.
— Я испугалась.
— Я тоже. Иди умойся и поешь, а через час придёшь его смотреть.
Петрович стоял в дверях и глядел на пустой стол, где Нюра уже мыла клеёнку. Халат он снял, а руки так и висели вдоль тела, красные от щётки, будто чужие. О чём он думал? Не спросишь...
К восьми вечера у Мохова стало тридцать девять и четыре, меньше утреннего. Радоваться было нечему, а меня всё-таки отпустило. Повязку я сменил сам, промыл через верхний разрез, после чего снизу пошло жидкое и мутное, без прежней серой густоты. В одиннадцатом часу Валя прибежала ко мне в кабинет, сияя:
— Виктор Ильич, он попросил пить! И помочился! Я записала, вот, полбанки почти!
Полбанки. Я стоял посреди кабинета в носках, с полотенцем на шее, разглядывая банку так, как в другой жизни изучал бы бланк хорошего анализа. Почки работают. Значит, налили не зря и до утра он дотянет. А дальше? Дальше видно будет...
За окном стрекотали кузнечики, в кочегарке гремели заслонкой. Сидел я у Мохова до полуночи, слушал, как он дышит, думал такое, от чего спать расхотелось вовсе.
Вчера — Гурин со своим швом. Сегодня — этот, с бедром, набитым до колена. Резали обоих в районе, причём чисто, к работе не придерёшься. А потом обоих возили сюда на перевязки, и делал их хороший фельдшер честными руками, одним и тем же корнцангом из лотка под мухами... Разве это невезение? Один раз сошёл бы за случай. Два подряд — уже заведённый порядок, который работает исправно, как мельница, а молоть будет дальше, покуда не переменят. Да и родильница, которую я вчера щупал руками, вымытыми в общем тазу.
От этой мысли делалось нехорошо. А кто её крутит? Я и кручу, вторые сутки как приехал...
Скрипнула дверь, вошёл Петрович — с чайником и двумя кружками, а сахар нёс сверху, на блюдце. Поставил всё на подоконник, налил, подвинул мне одну и сел, тяжело, по-стариковски.
Заварка вышла бледная, зато кипяток настоящий. Где он сахар-то раздобыл? От Петровича по-прежнему ничем не тянуло, так что заговаривать об этом я не стал ни сегодня, ни после.
— Он выкарабкается? — спросил Петрович, глядя на койку.
— Не знаю. Если завтра к вечеру температура пойдёт вниз и он станет мочиться, то да. Если нет — придётся открывать ещё, искать выше.
— Тридцать один год я перевязываю, доктор, — сказал он вдруг совсем другим голосом. — Тем корнцангом. Который один. Выходит, я их и...
— Вас так учили. И до вас так делали, и никто вам не показал иначе, потому что учить тут было некому. Это не ваша вина, Пётр Северьянович. Ваша была бы, если б вы завтра продолжили.
Он подержал кружку у губ и поставил, не отпив.
Сказать это я собирался Гурееву — в кабинете, на бумаге, с цифрами. Только Гуреева тут не было. Сидел напротив старик с чайником, вымывший руки щёткой оттого, что испугался за мужика из Полежаевки. Кому ещё?
— Мне тут нужно четыре вещи, — сказал я. — И ни одна из них дорого не стоит.
Он молчал и не мешал.
— Первое. Чтобы операционная была чистой по-настоящему. Прокладка к автоклаву и второй набор инструмента. И порядок, при котором гнойное с чистым не сходится нигде. Это я почти сам сделаю, мне нужна одна железка на восемь рублей.
Чай остывал. За стеной Мохов заворочался и застонал во сне, так что мы замолчали, пока он не затих.
— Вода. Мыть руки надо тем, чем не отравишься, а у нас колодец во дворе, и выше по склону ферма, и что оттуда стекает, вы знаете лучше меня. Пока в ведре такое, тереться щёткой можно хоть до кости, толку выйдет мало.
— Оно, конечно, колодец давно бы почистить, — начал он и остановился сам.
— Дальше мне нужны глаза. Сейчас я слепой, Пётр Северьянович: микроскоп без объектива, крови глянуть нечем, рентгена нет ближе района. Я вчера Кольку загипсовал наугад, и, может, там смещение, которого мне до самой осени не увидеть.
— А четвёртое? — спросил он, помолчав.
— Дорога. До района сорок вёрст, в Малый Скит по весне вообще не пройти, а часть больных везти туда придётся, потому что я тут не всё вытяну. Только по здешней колее тяжёлого повезёшь — всё равно что добьёшь. Сегодня я на это не решился.
Больше я ничего не сказал. Он не ответил. Молчал долго, разглядывая своё отражение в остывшем чае. Пустая пауза? Куда там: внутри у человека ворочалось и никак не ложилось на место. Спорить нам обоим было бы легче. Потом он собрал посуду и остановился в дверях.
