Хирург из будущего. Том 1 (СИ), стр. 9

— Пётр Северьянович, сколько их у нас?

— Семеро, — Петрович вышел из перевязочной, застёгнутый до горла. — Немного, страда. Оно, конечно, к обеду ещё подойдут.

— Тот, у окна, давно сидит?

— Мохов? С шести. — Он глянул туда мельком. — Он с Полежаевки. Ему в район резали, ещё до вас.

Я прошёл вдоль скамьи и присел перед ним на корточки. Запястье он дал безропотно, что мне тоже не понравилось. Здоровый разве не спросит сперва, зачем? Пульс частил мелко и вязко, как вода из неплотного крана.

— Тебя как звать?

— Степан Кондратьич.

— Степан Кондратьич, ты сейчас встанешь и пойдёшь вон в ту дверь, ляжешь на кушетку. Очередь тебя простит.

— Да мне не к спеху, — сказал он с натугой. — Люди вон с пяти.

— Валя! — Она вылетела из процедурной, прижимая к груди тетрадку. — Уложи его в приёмном, померь температуру и запиши время. Не отпускай.

Очередь загудела, бабка в платке высказалась про порядок и куда катится свет. А что ей возразишь? Нечего... Я пообещал управиться с прочими скоро — и управился.

У парня под тряпицей оказался палец, раздутый до сизого блеска, с белой точкой у ногтя. Такое зреет четыре дня и лопается на пятый. Новокаин в основание, поперечный разрез. Вышло оттуда столько, что он крякнул и сел на пол.

— Ты чего сел-то?

— Легчает, — объяснил он снизу, удивлённо. — Прям сразу.

Бабке с узелком нужны были капли и, по совести, разговор: сердце у неё частило от жары и оттого, что сын третий год не пишет. Мужику с поясницей Петрович велел греться на печи и мешков не поднимать, после чего тот ушёл довольный.

Молодуха созналась, что мутит её с середины июля и что думала она на колодезную воду.

— Замужем?

— С Покрова.

— Вода тут ни при чём. Придёшь через две недели, погляжу тебя как следует, а тяжёлое пока не таскай.

Дошло до неё в дверях: обернулась, хотела спросить. Передумала и вышла с таким лицом, что бабка на скамье осенила её вслед.

С шестой я сел в лужу: ей нужна была справка для дочки в лагерь, а я не знал ни бланка, ни где на нём печать. Петрович достал книжицу, макнул перо и заполнил всё сам.

— Учитесь, доктор. Бумага тут покрепче ланцета.

— Вижу.

Валя мяла тетрадку в дверях приёмного с таким видом, будто собралась извиняться за градусник.

— Виктор Ильич... тридцать девять и восемь. Я два раза мерила, думала — неправильно. И он весь мокрый, а его трясёт.

Мохов лежал поверх одеяла, подтянув правое колено. Отвечал охотно, только с задержкой, будто каждое слово искал в темноте. Давно он так плывёт? Резали его в районе восемнадцать дней назад: грыжа ущемилась на покосе. Дома неделю было ничего, потом рану «потекло», потом подсохло, а с воскресенья стало ломать по вечерам и трясти по ночам так, что зубы стучали. К утру отпускало, так что он шёл на работу.

— Мочился сегодня?

— С вечера, что ли... Мало, — он подумал. — Тёмное.

Я снимал повязку долго: марля присохла и отходила с кожей. Шов над пахом разошёлся в нижней трети, края были бурые с прозеленью, кожа вокруг стояла натянутая и блестящая, а от раны вниз, на бедро, уходила плотная полоса шириной в ладонь. Я нажал снизу — выдавилось мутное, серое, и пошло столько, что стало ясно: под апоневрозом пустота, и большая.

Язык сухой, обложенный, склеры отдают в желтизну. Пульс сто тридцать и мягкий, давление девяносто на шестьдесят при такой температуре, а должно бы держаться выше. До вечера дотянет? Вот тебе и «ничего, доктор, я хожу»... Он ходил и работал, пока его травило изнутри. Никто, включая меня вчерашнего, не догадался развернуть.

— Пётр Северьянович. Кто ему повязки менял?

— Живёт он в Полежаевке. Раз в неделю приезжал, я и менял. — Петрович помолчал, глядя на рану, и добавил тише: — Оно, конечно, гноилось. Так у всех гноится, доктор, после ножа-то. Завсегда гноилось. Помажешь — и подсохнет.

— Это не гноится. Это его доедает.

Петрович смолчал.

Клавдия Матвеевна явилась в десять и застала меня у запертого шкафа второй раз за двое суток. Ключ она вынула сама, не дожидаясь просьбы: значит, Валя её упредила.

— Сколько надо.

— Всё, что есть. Пять флаконов.

Она повернула ключ и остановилась. За стеклом стояли эти самые пять. Больше в Волчьих Бродах лечить заражение крови было нечем.

— А если завтра ребёнка привезут?

— Тогда завтра я буду думать про ребёнка. А сегодня у меня Мохов, и без них он до утра не дотянет.

— Пиши в книгу. Каждый флакон: час и кто колол. — Она сама составила их на поднос и подтолкнула ко мне. — И стрептомицин возьми, коли начал. Он с сорок девятого лежит, всё одно пропадёт.

Готовился я спорить, а не пришлось. С чего бы вдруг? Стало неловко, будто занял у неё денег...

Петрович перехватил меня в коридоре и завёл издалека: до района сорок вёрст, Лапин даёт подводу. Да и резали-то его там, им и отвечать.

— Он не доедет, Пётр Северьянович. Его на телеге вытрясет, а давление и так на нуле. Тут вопрос не в том, где лучше. Тут вопрос, где успеем.

— Оно, конечно... — Он потоптался, глядя мимо меня в окно. — А чем резать думаете? Он же наркоза не выдержит.

— Полным и не дам. Обколю новокаином, а эфиру Валя капнет, только чтобы вход перетерпел.

Тут до меня дошло то, мимо чего я ходил с утра. Он был трезвый. Трезвый по-настоящему, крепко и с утра. Чистый воротник, побритая шея, и тем сладковатым духом от него больше не тянуло. Пальцы, когда он взялся за ручку двери, лежали ровно.

Он видел эту рану и знал, что это такое. Иначе с чего бы ему бриться в среду?

Операционную готовили до полудня. Бестеневая лампа висела над столом мёртвая с прошлой зимы, так что свет ставили от окна и добавили рефлектор. Автоклав травил по штуцеру, поэтому я велел держать биксы втрое дольше срока, а после щупал ладонью: бикс горячий по-настоящему — значит, там хоть что-то произошло.

Тазов я потребовал два. Второй Нюра принесла из кухни; на боку я вывел химическим карандашом слово «гнойный», а Валя глядела на надпись, как на приговор посуде.

— Виктор Ильич, а он же кухонный...

— Теперь операционный. Кипятить отдельно, ставить вот сюда, на кухню больше не носить. Скажешь Нюре — я велел.

Руки я мыл щёткой, от локтя к пальцам, как привык; вода уходила серая. Петрович мылся рядом молча. Вчерашней нотации про таз я не повторил, а он её помнил: тереть между пальцами стал старательнее, чем нужно.

На стол его подняли в первом часу. Лёгкий-то какой, не по плечам... За восемнадцать дней из мужика выело чуть не полпуда.

— Степан Кондратьич, слушай. Внутри у тебя мешок с гноем, и он больше, чем кажется снаружи. Пока он там, ты будешь гореть и слабеть, покуда не сгоришь. Открою и выпущу. Зашивать не стану: рана останется открытой, с трубками, и заживать ей долго. Зато будешь жив.

Он шевельнул сухими губами.

— Косить-то к сентябрю встану?

— К сентябрю встанешь.

Врал я легко. А что ему сказать? Человеку на столе нужен срок, за который держаться... Сентябрь так сентябрь.

Новокаин пошёл по краям, ромбом; шприц Валя подавала твёрдо, а маску с эфиром взяла так, будто ей вручили гранату.

— Виктор Ильич, я... я не давала никогда. Учили меня, а сама ни разу.

— И не надо. Держи маску над лицом на два пальца и капай, когда скажу. Скажу «хватит» — убираешь совсем. Гляди ему на грудь: задышал глубоко и ровно — сразу убирай.

Стоило снять первую нитку, как края разошлись сами, без ножа. Дальше пришлось резать: на всю длину рубца и ещё ниже, за границу красноты, потому что идти надо в здоровое, иначе весь труд насмарку. Апоневроз под пальцем прогнулся, как подмокший картон. Стоило развести его зажимами, как оттуда пошло.

Валя отвернулась к стене и задышала в плечо. Пошло густо, серым, с той сладковатой гнилью, которая остаётся в памяти на всю жизнь. Стекало это в таз, всё никак не кончаясь, так что с размером кухонной посудины мы, выходит, угадали.

— Держи крючок. Сильнее. Мне надо видеть дно.