Bleach: Император душ. Том 1 (СИ), стр. 74
Тут ведь как. Дай мне завтра настоящий меч, занпакто, выучи драться по-здешнему — и выйдет оружие, какого у них в строю, может, и нет. Только оружие это ходит само, думает своей головой и слушается одного себя. Велят ударить — ударю, если сам захочу. Не захочу — не ударю, хоть кол на голове теши. А решу ударить по-своему — кто меня удержит? Кто ж этакое пустит в строй, не примерившись сто раз?
Да что занпакто. Меча мне для беды и не надо. Сила такого роста сама рвётся наружу, и держать её в узде — труд, всякий день, всякий час. Расслабься я, отпусти хоть вполовину — и тех, кто послабее вокруг, моё давление сотрёт. Не ударю, не замахнусь даже. Просто ослаблю узду — и человека не станет. Был — и развоплотился. Это уже не сабля. Это ходячий мор.
Где-то рядом Орудзи примолк, перевёл дух и завёл новую вещь — повыше, посветлее. Я заслушался и на миг потерял нить. Потом поймал обратно.
Так что меня проверяют. И правильно делают.
Я ведь, если разобраться, лезу к ним в спецвойска. А туда с улицы не берут, будь ты хоть первый боец на десять миров. Силу показал — это полдела. Им надо знать, какая при ней голова. Дурак с дубиной набьёт шишек себе; дурак с этакой мощью — всем вокруг. Так что пускать меня внутрь или нет — силу они уже видели, дело не в ней. Дело в том, что я за человек.
А человека за пару дней не разглядишь.
Резкое было всего раз — тот сенсей с боккэном. Я его прошёл, головы не потерял, крови не пролил. Думал, после такого отстанут. Не отстали. Такого больше не устраивали, а наблюдатели как висели у меня на хвосте, так и висят — изо дня в день, неотступно. Складывал я это и так и эдак, и всякий раз выходило одно: один раз дёрнули — поглядели, как держусь под ударом; теперь глядят, как держусь без удара. День за днём. Кто я, что я, с чем меня едят.
Их понять можно. Я бы и сам так делал.
И ведь не одним хвостом дело обошлось.
Занпакто нам всё не выдавали. Тем, кто помладше классом, мечи раздали давно — я слышал краем уха, как в столовой младшие хвастались своими, ещё немыми, неназванными, но уже собственными. А у нас в Первом — тишина. Тянули и тянули, без объяснений, как тут заведено. Первый класс особый, в офицеры метит, его и разбирают дольше; так я себе это поначалу и растолковал. Растолковал — пока не заметил остального.
А оно было вот какое. Где-то к концу первого месяца Академия начала обрастать печатями.
Не теми, что на виду, — учебными, которые нам показывают на занятиях. Эти были тихие, спрятанные: вшитые в стену, под половицу, в притолоку. Глазом не увидишь. Но я не глазом смотрю. Маска моя глушит наружу, а внутрь, к чутью, не лезет — так и задумано. И чутьё мне говорило: вон сидит конструкт, и там, и вон там ещё. Сканеры. Слушают рейацу.
В начале года их не было — это я помню точно, я по приезде всё кругом обнюхал по старой привычке. Появились потом, разом, за несколько дней. И не где попало, а как раз там, где бываю я. Учебные залы — ладно. Столовая — допустим. Но их и в комнату мне вшили, и — это я особенно оценил — в баню.
В баню. Сканер в помывочной.
Я долго не мог взять в толк, на что был расчёт. Маску я не снимаю — ни в воде, ни во сне, никогда; кулон на шнурке прирос ко мне крепче родимого пятна. Так что подсматривали они в полное удовольствие, а считывали всё тот же приглаженный фон, что и везде. Сидит голый мужик в лохани, и хитрый конструкт в стене старательно снимает с него ровно то же, что снял бы у дверей казармы. Не знаю, кто это придумал, но воображаю, как он чесал в затылке над пустым уловом.
И ещё занятное: на других сканеры будто и не отзывались. Народ ходит мимо них толпами — молчат. Ждут одного меня. Под меня и поставлены.
Сложи всё в кучку — и картинка без зазоров. Сперва щупали грубо, в лоб, тем сенсеем. Поняли: в лоб со мной выходит дорого. Тогда зашли тихо — утыкали чуткими печатями всё, где я дышу, и принялись разглядывать, что я за зверь, палкой уже не тыча. А раз понатыкали так густо — стало быть, намеряли что-то, чего с наскоку не раскусили. На простака столько возни не кладут.
Ну что ж. Глядите. Мне не жалко.
А не жалко мне потому, что поделать я тут всё одно ничего не могу.
Поначалу-то ёкнуло, врать не буду. Как заметил все эти печати, первым делом полез в памяти шарить: где оступился? чем себя выдал? не раскусили ли маску? Перебрал — и не нашёл нитки, за которую бы они меня ухватили. Может, и нет никакой нитки, а может, есть, да я её не вижу. Темно. А в темноте дёргаться — последнее дело.
Был у меня в одной из прошлых жизней знакомый, который любил повторять: делай, что должно, и пусть будет, что будет. Простая присказка, без затей — а вот поди ж ты, накрепко вросла, и я нет-нет да и сверяюсь. Может, оттого и вросла, что простая: умных мыслей я перезабыл вагон, а эта осталась.
Ну так вот, по присказке и прикинем: что я, собственно, должен делать?
Доказывать им, что я хороший? Кто ж докажет такое словами. Пойти потребовать, чтоб отстали? Набить пару морд для острастки? Любая такая выходка их только раззадорит. Сочтут, что зверь всё-таки бешеный, — и возьмутся за меня всерьёз, а тогда уж уходить отсюда придётся с боем. А я не хочу с боем. Мне тут, в общем, нравится. Надумают по-доброму — я обеими руками за, с превеликим моим удовольствием.
Да и на самый худой конец — что мне сделается? Ну, положим, не уживёмся. Решат, что такой, как я, им дороже обходится, чем стою, попробуют прижать, а не выйдет прижать — и убьют. Так ведь это всего лишь смерть — старая моя знакомая, кланялись друг другу не раз. Отправят на новый круг, и поеду. Невелика беда тому, кто этой дорогой хаживал чаще, чем иные на базар.
Стало быть, должен я ровно одно: учиться. Брать всё, что дают, тянуться к тому, чего не дают, — учиться, одним словом, — и не мешать им составлять обо мне мнение. Ну и чай пить. Чай — это важно.
Я приоткрыл глаз. Орудзи дул в свою флейту, прикрыв веки, весь в музыке; Аямэ держала спину прямо и роняла струну за струной, не отставая ни на удар. Хорошо.
Кто-нибудь поглядел бы со стороны и решил: вот развалился барин на пледе, двое перед ним надрываются для услады, а он и в ус не дует. Барин и есть.
А вот и нет.
Эту самую парочку я два часа назад гонял по плацу до седьмого пота. Деревянные мечи, стойки, шаги — всё как полагается. Аямэ к концу занятия руку поднять не могла, Орудзи дышал, как загнанная лошадь, и держался за бок. Так что музыка эта — не угождение господину, а законный роздых после работы. Заслужили мы его поровну: я тем, что учил, они тем, что терпели. Сидим, приходим в себя. Каждый на свой лад — кто чаем, кто струнами, а кто и просто валяется да слушает.
В наставники я к ним попал по-разному.
Девочка из Кучики напросилась сама — после того как я приложил того сенсея с боккэном. Видать, что-то в ней щёлкнуло, когда тот наставник так бесславно сел в лужу: загорелась, пристала — поучите да поучите. Зачем ей эти уроки по правде — бог весть; может, и впрямь к мечу потянуло, может, дом велел держаться ко мне поближе, а урок — повод не хуже прочих. Я не допытывался. Наставить молодёжь на путь истинный мне не в тягость, а что у неё на уме — её забота, не моя.
