Наследник империи. Дилогия (СИ), стр. 129
– Повторюсь, Германия и Австрия все еще крепко держатся друг за друга. А ты бьешь по нашим союзникам. Пусть мерзким, но союзникам. Германия же полна ненависти и презрения к нам.
– Германцы уважают только силу и результат, а не эту отраву гуманизма и пацифизма, которую у нас расплодили.
– Это не отрава, а столпы христианства!
– Христианство очень разное, мама. Понимаешь? А гуманизм и пацифизм культивируют только в тех, кого собираются сожрать. Когда с овец больше нельзя стричь шерсть, их забивают на мясо. И очень важно, чтобы они не дергались, считая себя стадом богоносцем, что спасает своей жертвой весь мир. Ты разве не обращала внимания на то, что там, за западной границей у нас превозносят только ту русскую литературу, которая развивает тут культ ничтожества. У нас ведь своего ума нет. Мы на Париж смотрим, на Лондон, на Берлин. Не так ли?
– И Константин Петрович…
– Он был истинным аспидом, – перебил я ее, – который все эти десятилетия отравлял как мог саму суть здорового консерватизма. Выхолащивая его в отвратительную гримасу мракобесия и предельно тупого охранительства. Отвращая от него всякого, у кого есть хотя бы капля разума. Он работал не на Россию. Он работал на Англию, мама. Всю свою жизнь. Посмотри на папу. Именно он сломал ему мозг, отвратив от правления и навязав кучу бреда. Посмотри на Николая. То же самое. Победоносцев – это сущая отрава. Яд. Коррозия.
– И ты его убил.
– Я надеялся, что он уйдет в отставку, мама, так как в нем давно уже не было ни стыда, ни совести. Поэтому на все инсинуации он не отреагировал бы. И я планировал еще каскад ударов, чтобы его дискредитировал. Подкачало сердце. Не выдержало. Старый.
– Жорж, ты чудовище. – покачала она головой.
– Я волкодав, мама. Волкодав. Который не боится испачкать свои руки в крови чудовищ.
– И как далеко ты пойдешь?
– Это неправильный вопрос.
– Да? И какой же правильный?
– Ты должна была спросить меня: Сынок, достаточно ли крепка твоя вера, чтобы пойти так далеко, как потребуется?
Она промолчала. Я же усмехнулся:
– Þat mælti mín móðir… Ты думаешь, я просто так вспомнил тогда эту песню?
Она продолжала молчать, думая. Лишь покосилась на меня.
– И давно? – спросил я после небольшой паузы, кивнув на амбарный ключ.
– Месяц назад.
– Вот старая калоша, все никак не сдохнет, продолжая отравлять планету… – покачал я головой. – Наверное, скупаешь сейчас всякие сведения о фейри?
Она не стала отвечать, хотя мимика выдала ее с головой.
– Только папку общества «Аненербе» не покупай.
– Почему?
– Купила уже, значит. Зря. Я бы тебе оригинал дал почитать.
– Как оригинал?
– Как‑как? Мама, ты как ребенок. Ты что, серьезно во все это веришь? Мама, я сам эту всю мистику и накрутил. И папку ту я придумал. Точнее, мы ее с Петром Ивановичем Рачковским под пиво сочиняли, ухахатываясь. А потом переводили подходящим образом.
Она хлопнула глазами.
Молча.
Как рыба.
Потом еще раз.
Я же добавил:
– Сколько ты заплатила‑то? Я верну. Мы этой пургой сейчас как горячими пирожками торгуем. И прямо сейчас сочиняем другой том с куда более увлекательными историями.
– Какой же ты… о боже… – схватилась она руками за лицо и невольно ударив себя ключом по брови. – Ой! – воскликнула она.
– Надо распустить слух, что от фейри помогает не хладное железо, а какое‑нибудь сильное средство от запора. Может быть, хотя бы один идиот сдохнет, изойдя натурально на говно.
Мария Федоровна засмеялась.
Сначала нервно, а потом заливисто. Аж слезы пошли.
Нервы.
Ключ она зашвырнула в сердцах.
И смеялась… смелась… смеялась…
– Мама, ты сейчас вся вытечешь и растаешь как Снегурочка. Может водички принести?
– Боже… Жорж… ты просто невыносим… но это все бесподобно… я… я не могу подобрать слов. Ты хоть понимаешь, что ты сделал?
– Пекусь о державе как могу, – развел я руками.
– Ты знаешь, что в Париже уже создали храм «Древних», в котором поклоняются тебе?
– Мама, королева Виктория дразнила Николая Павловича, называя его человеком с необработанным умом. И насмехалась над его глупостью. И вот англичане столкнулись с тем, чей ум обработан и хорошо заточен. Легче им стало?
– О да… – покачала она головой. – Феечка ты моя.
Она снова зашлась смехом и удалилась.
А вечером мне передали акт, подписанный отцом с обширным поясняющим письмом. Видимо, разговор наш ее убедил… или нет… или она решила делать ставку на меня, как на инструмент спасения династии. Иначе бы ни в жизнь не доверили в мои руки целый полк и полный карт‑бланш по его трансформации. Отлично понимая, что такое «потешные войска» и какую роль они сыграли в истории России…
[1] Полфунта это где‑то двести грамм.
Часть 3
Глава 8
12 апреля 1894 года. Санкт‑Петербург
Я чувствовал себя отвратительно.
Сна не хватало.
Не потому, что я не мог себе его позволить, а просто просыпался ни свет, ни заря и сидел как сыч. Дела при этом не ждали…
Адмиралтейство находилось у меня за окном. И именно там было назначено заседание по итогам моего визита в Нью‑Йорк и Филадельфию.
Я подал докладную записку на имя Макарова, и тот это все организовал. Не сразу, но масштабно.
Это все выглядело странно.
Однако я замечал за собой растущее влияние. Настолько сильно и быстро, что я слегка терялся. Приходя к выводу, что переход многих из служилого сословия на сторону Советской власти случился не просто так, и отнюдь не под соусом идеологии, а через восприятия Союза как «новую веху» и надежду на обновление. И что в имперском аппарате хватало людей, которых уже в 1890‑е тошнило много от чего. И что люди уже тогда искали и не находили подходящей точку кристаллизации… точку силы, которая позволяла им раскрываться.
Не в марании бумажек.
Не в воровстве.
Нет.
Здесь было что‑то от гоголевского ощущения, описанного словами Тараса Бульбы, когда даже у самой последней подлюки, каков он ни есть, есть крупица русского чувства… Смешно и наивно, так‑то. Если не забывать о том, что все эти чиновники ведь вырастали из людей. Но оказавшись в системе, были вынуждены следовать правилам и обычаям этой самой системы, чтобы из нее не вылететь.
Откуда внутренние противоречия.
Не страны, нет. Этих самых людей. Что позволяло на гниющем теле аппарата паразитировать всем, кому не лень… И объясняло феномен реформ 1860‑х, которые были поддержаны широкими слоями, в общем‑то, консервативного общества, которые в конце 70‑х заглохли и в 80‑е превратились в реакцию контрреформ самого карикатурного и раздражающего толка…
Хотя… охранительство – это ведь не консерватизм. Нет. Это обычное вахтерство, не более…
В оригинальной истории не нашлось точки кристаллизации, которая бы агрегировала тех, кому хотелось изменить что‑то к лучшему. Николая II, в силу своих личных качеств, оказался персоной совершенно неудачной для всего, кроме семейной жизни. И окружение держал под стать. Конечно, во время первой революции промелькнул Столыпин, который имел все шансы стать русским Бисмарком и той самой точкой кристаллизации, но… ничего не вышло. В том числе и потому что Николай в какой‑то момент стал его бояться больше революции. А когда боишься перемен и модернизации больше бунта, заканчивается это всегда очень плохо и для тебя, и для страны.
Вот.
А в этом варианте реальности желанной точкой кристаллизации стал я. И ко мне потянулись люди… Макаров, братья Обручевы, Зволянский и Рачковский, Нобель и Гукасов с компанией… Вокруг меня словно ком налипал на каждом шагу. Да, каждый из них шел со своими целями, но их вполне устраивал я, как арбитр и лидер, что олицетворял реформы и модернизацию. Как в свое время Петр Великий. Ведь за ним именно потому и пошли, что реформы давным‑давно назрели и даже перезрели, а отставание из‑за ориентализации и борьбы с «тлетворным западным влиянием» стало совершенно неприемлемы. Более того – опыт его отца – Алексея Михайловича, показал путь. Успешно и однозначно, не оставляя никаких вариантов. Из‑за чего элиты и закрывали глаза на все, включая метания, беспробудное пьянство и совершенно дикое поведение монарха. Да и большевики в насквозь правой стране[1] сумели удержаться по той же причине. В них поверили сердца, что жаждали перемен…
