Прапорщик 1914: Прорыв (СИ), стр. 9
Проволоку я велел не трогать. Она понадобится нам самим, и не в куче.
Зотов провозился с трофейной машиной до полудня.
Машина была не наша и не похожа на нашу ничем, кроме назначения: другой замок, другая подача, лента в коробе, вода в кожухе заливается сверху. Он разобрал её, разложил части на плащ-палатке в том порядке, в каком снимал, и собрал обратно.
— Ну, что скажешь?
— Работает. Лент к ней четыре. Больше не будет.
— А когда ленты выйдут?
— А потом это железо на станке, вдвоём не поднять. — Он подумал и прибавил: — Хорошее железо, ваше высокоблагородие. Только чужое.
Он поставил её на фланг, к изгибу, и всю первую половину дня приучал к ней двух своих номеров: не стрелять, а разбирать и собирать, покуда руки не перестанут думать.
Михеев ходил следом за трофейной кучей со своей книжкой и записывал не то, что взято, а то, что из взятого годится.
Годилось немного. Германские патроны к нашим винтовкам не подходят, и потому одиннадцать взятых винтовок с патронами — это одиннадцать винтовок для тех, кому нечем стрелять, и ничего больше. Сапёрный инструмент годился весь. Бухты проволоки годились лучше всего.
— Лопат ихних — двадцать две, — докладывал Михеев. — Наших у нас на сорок человек не хватало. Стало быть, теперь хватает.
Через сутки эти двадцать две лопаты спасли больше людей, чем две германские машины.
В третьем блиндаже, самом дальнем, у изгиба, обнаружилось то, ради чего стоило спускаться во все четыре.
Там был телефон — снятый, но с оставленной колодкой; была карта участка под стеклом на столе; и был лист, приколотый к стенке четырьмя гвоздиками.
Лист машинописный, с вписанными от руки числами.
Я снял его вместе с гвоздиками и вынес наверх, к свету.
По форме это была таблица. Слева столбец с обозначениями, справа числа и время. Я не читаю по-немецки свободно, но таблица тем и хороша, что понятна без языка: расписание есть расписание, и цифры в нём стоят так же, как в нашем.
Всего восемь строк.
Против каждой строки — участок, время и количество.
Тарабрин заглянул через плечо.
— Ихнее расписание огня?
— Похоже на то.
— Так у них тоже таблица, — сказал он с обидой, а не с удивлением. — Как у Терентия Иваныча.
Обида эта была понятная и глупая, и я её тогда почувствовал сам, хотя не показал.
Полгода мы считали шаги, вели столбцы, сверяли числа и полагали, что делаем что-то, чего никто вокруг не делает. А напротив нас, в ста шагах, сидел человек, который делал то же самое: у него была машинописная таблица на восемь местных задач, у нас — столбцы карандашом в клеёнчатой книжке унтера, которого никто не спрашивал.
Разница была не в уме. Разница была в том, что у него это лежало готовым, а у нас — добывалось.
Лист я велел завернуть отдельно и никому не отдавать до вечера.
Дивизия позвонила в шестом часу.
Говорил не Ланской. Говорил подполковник из штаба дивизии, фамилию которого я слышал впервые и больше не слышал никогда.
— Соседи справа продвигаются. Вам надлежит развивать успех и содействовать.
— Не могу.
В трубке помолчали. У всякого штабного человека есть эта пауза, в которую он решает, глухой ты или дерзкий.
— Повторите, я не расслышал.
— Не могу развивать, господин подполковник. Докладываю причины. Первое: в строю семьдесят человек на тысячу двести шагов позиции. Второе: вторая полоса не разведана, проволока перед ней не осмотрена и в бинокль не читается. Третье: артиллерии на вторую полосу не расписано ни одной задачи, и мне сегодня уже показали, чего стоит атака на неразрушенную проволоку. Четвёртое: если я уйду вперёд, участок останется пустым, и через час его займут обратно.
— Соседи-то идут.
— Так точно. Идут.
— Стало быть, у них есть возможность, а у вас нет?
Тут надо было выбирать между правдой и служебной вежливостью, и я выбрал вежливость, потому что правда в такую трубку не помещается.
— Стало быть, у нас разные участки.
— Ваш отказ я доложу.
— Прошу и доложить. И прошу записать, что я предлагаю взамен.
Он не ждал, что я предложу что-нибудь взамен, и это его сбило.
— Что вы предлагаете?
— Нынче ночью выслать поиск ко второй полосе. Три человека, охотники. К утру у вас будет ответ, есть ли там проволока и где у неё рукава. Если проволоки нет — я пойду завтра сам и без приказа. Если есть — вы будете знать это до того, как туда пошлют полк.
Он подумал дольше, чем я ждал.
— Высылайте, — сказал он. — Об отказе доложу всё равно.
— Слушаюсь.
Через двадцать минут позвонил Ланской.
Он не спросил про отказ и не помянул, доложили ему или нет.
— Что нашли в блиндажах? — спросил он.
Я доложил про таблицу.
Он выслушал, ничего не сказал по существу и распорядился прислать лист в штаб с первым же посыльным, а копию оставить себе.
— Копию с немецкого? — спросил я. — У меня переводчика нет.
— Числа перепишите. Слова оставьте им.
И положил трубку, не прощаясь.
Вот и всё, что произошло между мной и корпусом в тот вечер. Меня не похвалили и не отругали, мне не отменили отказ и не подтвердили его. Со мной обошлись как с исправным инструментом: спросили то, что я мог дать, и не стали тратить время на остальное.
Я к этому шёл полтора года и в тот вечер впервые понял, чего это стоит.
Отказ мой лежал теперь в дивизии на бумаге, и, если бы завтра германец выбил нас с участка, эта бумага объяснила бы всё в одну строку: подполковник Северцев развивать успех отказался.
Михеев подошёл, когда я вешал трубку.
Он ничего не спросил. Он стоял с раскрытой книжкой — так же, как стоял позавчера, когда Туров запрещал мне идти за проволоку, — и ждал, чтобы я сам сказал, писать ли.
— Пиши. Двадцать четвёртого мая, семнадцать часов сорок минут, отказано в развитии успеха. Причины четыре, я их перечислю, запишешь дословно.
Он записал все четыре.
— И пятую припиши, — я дождался, пока он дойдёт до конца. — Пятая: взамен предложен ночной поиск, разрешён.
— Это, ваше высокоблагородие, уже не причина.
— Это то, чем причина отличается от отговорки.
Он подумал, провёл ногтем по грифелю и приписал.
Сорока сидел в трёх шагах на ящике и чинил ремень, и по тому, как он чинил его, было видно, что он всё слышал и всё понял.
— Скажешь что-нибудь? — спросил я.
— Я, ваше высокоблагородие, человек тёмный, — отозвался Сорока, не поднимая головы. — Мне что в приказе, что в отказе — одинаково буквы.
Он затянул шов и откусил нитку.
— Только вот что скажу. Ежели бы вы нынче велели идти, пошли бы. И половина бы легла. И никто бы вам слова не сказал, потому как приказ. — Тут он встретился со мной взглядом. — А теперь вам скажут. И это, стало быть, дороже стоит.
Соседей остановили в семь часов.
Мы видели это с бруствера захваченного окопа, и видели хорошо, потому что смотреть было ровно полторы версты по открытому.
Сперва цепи шли.
Три цепи. Растянутые, с разрывами. Шли не быстро.
Так ходят люди, которые с рассвета уже дрались.
В бинокль было видно отдельных. Один нёс на плече доску — зачем, я не понял тогда и не понимаю теперь.
До бугра им оставалось шагов четыреста.
Потом впереди встала земля.
Германская артиллерия из глубины положила заградительный. По своей же старой третьей линии. Ровно там, где наши выходили на бугор.
Цепи легли все три.
Полежали. Пошли снова.
И вот тогда взялись машины.
Не одна. Четыре или пять. С фронта и с фланга, из-за оврага.
Звук на такой дистанции доходит с опозданием. Сперва видишь, как ложатся, и только потом слышишь, отчего.
Первая цепь легла и больше не встала.
Вторая откатилась к оврагу.
Третья до оврага не дошла.
Двадцать минут.
За двадцать минут — то, за что мы платили двое суток и тридцать три человека: расчёт, разведка, проход, время. У них ничего этого не было, и они пошли, потому что было приказано развивать успех.
