Прапорщик 1914: Прорыв (СИ), стр. 61

Выехали мы в девятом часу, и выехали мимо учебного участка, где в это время гоняли сентябрьское пополнение по проходам.

Двуколка шла шагом, и я слышал счёт: «двадцать два, двадцать три, двадцать четыре».

Когда мы поравнялись, счёт на секунду сбился — кто-то в цепи обернулся, — и тут же пошёл дальше, с того же числа.

Больше ничего не было, и лучше этого ничего быть не могло.

Ехали мы девять вёрст по дороге, разбитой обозами до состояния, в котором двуколка идёт медленнее пешехода, и я всю дорогу смотрел по сторонам и считал по привычке: одиннадцать подвод навстречу, два орудия, снятые с позиции на ремонт, полторы сотни пополнения, идущего на восток, — то есть в ту сторону, откуда я еду.

Считать это мне было незачем, и я считал.

По дороге он молчал две версты, а на третьей сказал единственное, что счёл нужным сказать.

— Ваше высокоблагородие. Я в книжку записал, что вы убыли двадцать восьмого. И место оставил.

— Под что?

— Под возвращение.

Больше мы не говорили.

На станции он выгрузил меня, сдал бумаги в комендантское, получил свою бумагу и вернулся к двуколке.

Прощаться подошёл уже от лошади, и прощание вышло такое, какого я и хотел: он приложил руку к фуражке, я ответил, и он поехал обратно, оттого что до расположения девять вёрст, а темнеет теперь рано.

Поезд шёл на север трое суток, с двумя пересадками, и все трое суток шёл дождь.

В теплушке до Ровно ехали трое: я, поручик из отпускных и штатский инженер, направленный на завод.

Инженер всю дорогу считал вслух — не по-моему, а по-своему: он считал, во что обойдётся перевести один завод с одного изделия на другое, и выходило у него, что дешевле построить новый.

Поручик из отпускных на второй день спросил, за что у меня оружие.

Я ответил, что за пятнадцатый год.

Он покивал и больше ни о чём не спрашивал двое суток, а на прощание, в Ровно, вдруг сказал, что у него брат убит на Стоходе в июле и что там, по слухам, вышло скверно.

Я подтвердил, что вышло скверно.

Он подождал, не скажу ли я ещё чего-нибудь, не дождался и сошёл.

Я слушал его с искренним интересом и не понял из трёх часов ничего, кроме того, что человек знает дело.

По этой самой дороге я ехал на фронт в декабре четырнадцатого года, в такой же теплушке и с той же пересадкой, только лицом на запад и прапорщиком.

Тогда я не умел ничего и был нужен везде.

Теперь я умею довольно много, и место, куда меня везут, называется «в распоряжение», что на военном языке означает: нужен вообще и не нужен нигде в частности.

В Петроград я приехал первого октября, в дождь, во втором часу пополудни.

Город был тот же, каким я его помнил по декабрю четырнадцатого года, и в то же время не тот.

В чём разница, я в первый день не понял и потому подробно описывать не стану, а отмечу три вещи, которые заметил бы всякий приезжий с фронта.

Первое: очередь. У лавки на Знаменской, в двух шагах от вокзала, стояло человек шестьдесят, и стояло молча, а молчащая очередь — это не то же самое, что очередь.

Второе: цены. Извозчик запросил с вокзала три рубля; в четырнадцатом году та же езда стоила восемьдесят копеек, и извозчик был бы благодарен за рубль.

Третье, и самое неприятное: за полтора часа, что я добирался и устраивался, я дважды услышал разговор о войне, и оба раза она поминалась тем тоном, каким поминают чужой затянувшийся ремонт: постороннее и надоело.

На фронте о войне так не говорят. На фронте о ней вообще почти не говорят, а говорят о своём участке.

Насчёт того, где она ломается, Лощинин не ошибся, и я в этом убедился в первые же полтора часа, — а вот к чему это знание приложить, я не знал ни в тот день, ни в следующий.

На перроне, у выхода, стояли двое носильщиков, и один говорил другому, глядя в мокрое небо над стеклянной крышей:

— Гнилая будет зима.

Я это записал.

Записал по привычке, огрызком карандаша, на обороте своего же предписания, — и только заперев карандаш, сообразил, что впервые за два года записал не число.