Что мы можем знать, стр. 26

Это произошло после очередной катастрофы — Наводнения 2042 года. Давно ожидаемая война между Россией и Западом началась с еще одного превентивного удара, на сей раз направленного, вероятнее всего, на американские военные сооружения в Нью-Мексико. Из-за ошибки в расчетах снаряд упал за четыре тысячи миль до цели. Гигантская водородная бомба швырнула на Европу, Западную Африку и Северную Америку семидесятиметровые волны. Не слишком ли смертоносно для несчастного случая, которым объявили это российские власти? Ответа никто не знает. На спасение оставалось всего несколько часов. Уцелели те, кто доверял своему правительству настолько, чтобы начать действовать, имел транспорт, не угодил в пробку и знал, как добраться до ближайшей возвышенности. Трем четвертям населения вокруг Атлантики не хватило для этого удачи или возможностей. Затопило даже мегаполисы на защищенных берегах. Массы воды, загнанные в устья рек, и последующие страшные шторма навсегда похоронили под собой Лагос, Лондон, Роттердам, Гамбург и бо́льшую часть Парижа. В результате ответных атак Россия лишилась Петербурга, затем международная дипломатия взяла свое. Список исчезнувших городов велик. Погибло более двухсот миллионов. Британия стала архипелагом, ее население сократилось вдвое. Однако ни один из обменов ядерными ударами в двадцать первом веке не привел к мировой войне и истреблению всего человечества. Этим можно утешаться. В конце концов, мы оказались не такими уж безрассудными.

Как ни странно, уже в пределах двадцати лет после Наводнения постъядерное глобальное похолодание породило новый прилив оптимизма. Травмы залечивались, скорбь притуплялась. Коллапс промышленности и мировой торговли катализировал вновь вспыхнувшее стремление к декарбонизации. Призывы сохранить исчезающие флору и фауну, порой сентиментальные и нереалистичные, набирали силу. К тому времени урон, нанесенный биосфере, давно превзошел худшие из прежних опасений. На фоне безнаказанности корпораций, инертности правительств, бедности и вооруженной борьбы начало двадцать первого века поражало разнообразием видов. Страстную романтическую тягу к изобильной природе — или биофилию, если воспользоваться термином, некогда введенным в оборот великим биологом Эдвардом Уилсоном, — было уже не остановить. К моменту Наводнения базу знаний в основном успели оцифровать и распространить по всей планете. Тысячи лет культурного самовыражения смыло без следа, но многочисленные копии в форме нулей и единиц сохранились. Научный взгляд на мир стал возвращать себе былое влияние. Институты быстро восстанавливались и подыскивали себе местечко повыше для защиты от других возможных потопов. Старые мечты, возродившись, заново пробудили интерес к утраченной экологии животных и растений в пятнадцати сонетах «Короны». Второй Бессмертный ужин казался далеким, как двор короля Артура. Любители поэзии не могли противиться соблазну придать поэме, или своему представлению о ней, современный облик. Это был гимн царственной природе.

Поразительно, что поэма, тем более нечитанная, может жить в культуре такой интенсивной жизнью — и что это будет продолжаться десятилетиями вплоть до наших дней. Под конец двадцать первого века, как раз когда загремели войны в Тихом океане (Китай против Южной Кореи, Малайзии, Филиппин и других), исчезнувшая поэма и исчезнувшие возможности сплавились в единую неизбывную тоску по тому, чего уже не вернуть, в сладостную ностальгию, которая не нуждалась в утолении. Многие поэты состязались друг с другом в попытках пересоздать шедевр Бланди своими силами, но публику мало интересовало, кто из них победит. Когда Мейбл Фиск сочинила в подражание утерянной поэме свой венок из пятнадцати сонетов, ее критики, обычно не жалеющие комплиментов, оставили его без внимания. Прозаику, даже самому знаменитому, не след рядиться в одежды великого поэта.

Неведомая, «Корона» была еще прекраснее. Подобно игре света и тени на стенах платоновской пещеры, она представляла собой образец чистой формы, идеал всей поэзии. Любая новомодная версия низвела бы ее в глазах потомков до пошлого унылого настоящего. Смею предположить, что если бы подлинный свиток наконец нашелся, восторги по этому поводу не вышли бы за пределы ограниченного круга ученых. Смысловая уплотненность, сложная образность, «искусное переплетение ямба и хорея в классическом пятистопнике» (Г. Киченер) — на суде широкой публики все эти требования серьезной поэзии обеспечили бы «Короне» смертный приговор.

Фантазия господствует над действительностью — в этом нет ни парадокса, ни тайны. Многие верующие не хотят, чтобы их Бога описывали или изображали. Мы счастливы, пока нам не приходится разбираться, как работают наши электронные машинки. Обожаемые нами книжные герои не имеют плоти и крови. Мы приукрашиваем свою историю как отдельные личности и целые народы, чтобы выглядеть лучше, чем мы есть. Нашей жизнью управляют непроверенные и противоречивые предположения, и мы обитаем в тумане грез, без которых, похоже, не способны обойтись.

Я пишу здесь о глобальных трагедиях исключительно в свете их влияния на «Корону» Бланди. Период «климатической альтернативы» и экологических надежд длился не больше тридцати лет. Третья китайско-американская война, которую долго пытались предотвратить, стала неизбежным следствием тихоокеанского хаоса. Хотя ИИ к тому времени поумнел и навязал сторонам «сдержанную» тактику неядерных ударов, многие знаменитые города были обращены в пепел. Повсеместные эпидемии, голод, засуха, беспрецедентные массовые миграции — ни у кого уже не хватало сил на поэзию и прочие культурные развлечения. Все мечтали только об одном — выжить, и многим не удалось воплотить эту мечту в реальность. За прошедшие с тех пор годы наша численность упала с девяти миллиардов до четырех, и все-таки в нашем более спокойном, или анемичном, двадцать втором веке «Корона для Вивиен» по-прежнему драгоценна — мы, небезразличные, видим в ней талисман для уцелевших и обещание лучшего будущего. Поэма хорошо послужила истории, оставшись чистым листом.

16

Вскоре после того, как я снова переехал к Роуз, мне на глаза попалась стайка бабочек. Очевидно, этот взрыв пестрой мельтешни случается каждый год, но я никогда его не замечал. Однажды на вечерней прогулке я увидел, как собака в прыжке поймала зубами желто-коричневую крапивницу. Это меня потрясло, и я подумал, уж не являются ли переживания и тревоги за мир природы ранним симптомом старения. Дабы почтить память покойной, я выучил несколько простых названий: бархатница, чернушка, буроглазка. Я прочел о коротком жизненном цикле бабочек и узнал, что на всем нашем архипелаге насчитывается целых восемь их видов. Потом выяснил, что во времена Фрэнсиса и Вивиен здесь было пятьдесят семь аборигенных видов, и это снова напомнило мне, как оскудел наш мир. Ранним вечером, когда мы с Роуз шли по траве на пляж, у нас из-под ног вспархивали тучи бледных мотыльков — пальцекрылок. Грустно было позже прочесть, что многие другие июньские мотыльки, которых знала Вивиен, давно вымерли. Моя тема, неотступная, как навязчивая идея, поселила во мне странное недовольство. Оно свербит во мне не переставая — тихий и монотонный гул, шепот тоски. Наше чистое море с черепахами и стайками дельфинов, с гигантскими плантациями мягко колышущихся водорослей не в силах заглушить мысли о том, что Вивиен и ее современники плавали по морям, в которых обитали треска, хек, скумбрия, палтус, тунец, сайда, трехусый налим и десятки других вымерших рыб, чьи мускулистые имена нынче известны только единицам. Это мой Роберт Льюис Стивенсон, переходящий реку не по тому мосту. Одной ногой я стою в прошлом — а может быть, и двумя. Я живу там, в 2014-м или 2025-м, но не здесь.

Наверное, чтобы лишний раз себя помучить, я как-то совершил виртуальную экскурсию по оксфордскому книжному магазину — тому самому, что был за спиной у Вивиен, когда она пересекала улицу, направляясь на поэтический вечер Фрэнсиса Бланди. Свои товары магазин демонстрировал в 2018 году. По цифровым временным отметкам я установил, что в последний раз передо мной эту видеозапись просматривали восемьдесят три года назад. А ради чего было ее смотреть? Разве только чтобы расстроиться. Я расстроился еще сильнее, подумав об Оксфордском море и представив себе, как этот магазин, Шелдонский театр, Бодлианская библиотека и Брод-стрит покоятся в вечных сумерках глубоко под водой, и их известняковые стены медленно крошатся. Но сколько же сокровищ на полках и широких столах показала мне камера, зажатая в чьей-то дрожащей руке! И все свеженькие, недавно изданные! Я бродил по магазину в компании, как мне показалось, молодой и старательной ассистентки. В историческом отделе мне стало за нас стыдно. За один сезон они успевали сделать больше, чем мы за десять лет. Столько книг, солидных и увесистых, с яркими разноцветными обложками, на общие и узкоспециальные темы — и то же самое в отделах с биографиями, научно-популярной литературой и мгновенно устаревающими монографиями о том, кто мы такие, кем были и куда идем. Конечно, сплошь ошибочными, но завораживающими блеском своей интеллектуальной дерзости. Все эти книги сейчас можно вывести на экран в один миг, но с каким наслаждением я побродил бы там, среди стеллажей, чувствуя себя на гребне новизны, интереса и изобилия! В нашем университете средней руки, как и в лучших наших университетах, мы прозябаем в тени щедрого на идеи прошлого столетней давности. Его бархатницы и трехусые налимы — всего лишь грезы. Меня тянет прокричать из окошка нашей с Роуз квартирки на двенадцатом этаже: мы тоже щедры на идеи, мы тоже живем в открытом обществе! Но наше главное удовольствие — следить за регулярными бодрыми сообщениями о том, как наши доблестные спасатели подняли со дна очередные десять тысяч облепленных ракушками автомобилей для сталеплавильных заводов. Мы восхищаемся искусством наших инженеров, когда они создают простые новые телефоны из сложных старых.