Что мы можем знать, стр. 13

Он трудился два часа, охваченный привычным азартом, как всегда, когда задача спасти очередное животное словно концентрировала в себе все самое важное в его жизни: поддерживать на плаву свою хилую практику, сохранять драгоценную близость с Тони — их встречу он считал сумасшедшим везением — и по мере сил помогать младшему брату, страдающему рассеянным склерозом. Сейчас три этих компонента его существования сосредоточились в теле змеи, а следовательно, ее требовалось исцелить полностью. Метафорическое мышление такого рода стимулировало его, и это часто срабатывало. Пожилые супруги, Сэм и Джеки Брайант, на следующий день и правда зашли узнать, как дела, а через неделю забрали пациентку в устланном травой аквариуме к себе домой, чтобы она окончательно поправилась. Джон проинструктировал их относительно корма и всего остального. Диета из дождевых червей вполне годилась. Через месяц они вернулись и вместе — ветеринар и его клиенты — поехали после работы в Уайтем-Вудс. Он выбрал тихий уголок подальше от основных дорожек и поближе к пруду. Минут десять змея лежала неподвижно, потом медленно скользнула в кусты. Когда ее хвост наконец исчез из виду, у всех троих вырвался ликующий возглас. На обратном пути они заехали в «Форель», паб на берегу Темзы, и отметили событие кружечкой пива.

Во время аперитива перед ужином Джона задели смешки друзей, вызванные сообщением, что он оперировал змею. У рептилий столько же прав на здоровье, сколько и у людей. Когда Фрэнсис, дочитав поэму, сворачивал пергамент и снова перевязывал его ленточкой, Джон вернулся мыслями к той паре, Сэму и Джеки. Он был машинистом на пенсии, она — медсестрой у стоматолога, тоже пенсионеркой. Теперь они раз в неделю приходили помогать ему бесплатно: кормили оставшихся на его попечении животных, мыли, убирали, подстригали лужайку и пололи клумбы в палисаднике. Они, как и он, были неравнодушны к окружающему миру, и это их связывало. Здесь таился урок. Если ты способен посочувствовать раненому существу, настолько биологически далекому от тебя, как змея, то наладятся и другие, более близкие тебе человеческие дела. Вздрогнув от неожиданного шума, Джон присоединился к аплодисментам.

Когда Фрэнсис добрался до конца третьего сонета, Мэри Шелдрейк — у нее поэма сразу вызвала восхищение — подумала, как бывало с ней и раньше, что незаменимой разновидностью литературы остается именно поэзия, а не роман. Стихи, произнесенные или записанные, так же стары, как литература, а может быть, и сама речь; их корни уходят в песню, в ритмы повседневной жизни и человеческого тела, в жажду поймать преходящее мгновение и восславить любовь. Она признавала это не из великодушия, а скрепя сердце. Не зря поэзию ставят во главу угла. Мэри нередко сиживала на подиуме с другими романистами, повторяя обычные экстравагантные тезисы в защиту своего искусства, но понимала, что книгу жизни пишут поэты. Роман — это всего лишь пена последних веков. Его развитие объясняется необходимостью удовлетворить запросы умных состоятельных женщин, лишенных доступа к систематическому образованию и нормальной работе. Не случайно как раз этим словом, «работа», Джейн Остин и другие называли бесконечное и бессмысленное вышивание, за которым женщины проводили долгие часы, заодно перемывая косточки соседям. Именно так, считала Мэри, сложился жанр романа как облагороженной разновидности сплетен. Любовь, браки, измены, битвы за наследство — все эти стандартные кумушкины темы. Только модернизму удалось наконец встряхнуть роман (Мэри не питала никакого почтения к Толстому и Джордж Элиот) и побудить его ставить перед собой более дерзкие и высокие цели.

Такие раздумья часто провоцировали у Мэри нелестные выводы о себе самой. Пригнувшись в длинной тени модернизма, она легко и плавно неслась по волнам в широком кильватере Вирджинии Вулф. Стиль Шелдрейк, оказавшийся на удивление прибыльным, отличала такая непроницаемая бесцветность, что читатели, в том числе и специалисты, ошибочно принимали ее за холодный блеск постмодернистского глубокомыслия. Убаюканная радушием публики, Мэри бездумно сыпала штампами, которые с готовностью прочитывались сквозь призму иронии. Ее проза была лишена сравнений, метафор и хоть сколько-нибудь неординарных ходов. Свою неспособность к созданию живых образов она превратила в эстетическую декларацию. Ее персонажам не то чтобы недоставало психологической сложности — поскольку они говорили на абсолютно деревянном языке, а мотивы их поступков никогда не объяснялись, это понятие в принципе нельзя было к ним применить. Ее сельские и городские ландшафты не имели никаких запоминающихся черт. Полностью исключая риски, она плела свои истории вне места и времени, и они зависали в пустоте, напрочь изолированные от бестолковщины обычной жизни и недосягаемые для любой здравой оценки их правдоподобия.

У нее и раньше случались приступы самобичевания вроде нынешнего (Фрэнсис был уже на девятом сонете; появился странный человек, напоминающий Фальстафа), но она собиралась с духом и продолжала писать как раньше. Не могла продолжать, но продолжала. А кто вел бы себя иначе? Говорили, что она выдает один шедевр за другим. Ожидалось, что вскоре ее наградят Орденом Британской империи. «Читательские овации и лучезарная благосклонность критиков согревают ее лживую душу», — написала она в дневнике в несвойственном ей стиле. Раньше она думала, что не может измениться, что никогда на это не осмелится, но теперь поняла, что должна. Поэтические строки проносились перед нею сверкающей чередой, но одна чувственная подробность привлекла ее внимание. В жаркий день пара главных героев — очевидно, Фрэнсис с Вивиен — босиком выходят из дому на веранду, а затем ступают на лужайку, ощущая подошвами приятную прохладу летней травы после нагретой солнцем плитки из йоркского камня. Мэри глубоко поразила яркая, осязаемая выразительность этой крошечной детали.

А Фрэнсис читал дальше, и ее восхищение росло. Она бросит унылую геометрию своей прозы. Поэт напомнил ей, записала она позже, как великолепно можно писать. Она завидовала его жизненной силе и блестящей фантазии, но ее эмоциональный всплеск имел не только эстетическую природу. Недавний скандал, ошеломление от гигантского перелома, разрыва с Грэмом, по-прежнему для нее желанным, новые перспективы свободы и перемен в ее жизни добавили свою лепту в единое ощущение, поднявшееся по всему ее телу, от промежности к тому загадочному месту в мозгу, где принимаются решения, одной чудесной, безумной, щекочущей волной. Позднее, дома, скептический внутренний голос сказал ей, что она предвкушала всего лишь очередные свидания с тем или другим, включая мужа, да возможный тайный переход к аморальным и не требующим особых усилий методам реализма в беллетристике. Совершенно ни к чему было беспокоить промежность.

После того как Фрэнсис довольно резко прервал хвалебную речь Гарри Киченера в свою честь, Гарри не оставалось ничего другого, кроме как спокойно усесться обратно за стол, потягивать вино, привезенное Тони и Джоном, и наблюдать, как его шурин возится с этой трубочкой, или что там он достал из-за каминных часов. Рядом с его бокалом лежали блокнот и карандаш. Он привык следить за новинками, выходящими из-под пера Бланди, но сейчас был настроен решительно: никакой биографии под его, Гарри, авторством. Фрэнсис слишком любит командовать. Он будет лезть в каждую главу. Захочет отцензурировать все свое прошлое. Если обнаружит, что у Гарри есть собственные мысли насчет какого-нибудь его сочинения и он не выложил их перед ним как на блюдечке, немедленно придет в ярость. Навлекать на свою голову кучу проблем, которые будут годами расползаться по всей семье — это сущее безумие. Гарри терпеть не мог конфликтов. Ему предстояла неприятная сцена, однако у него были свои амбиции и он не собирался взваливать на себя роль биографа Фрэнсиса только ради того, чтобы избежать его гнева.

Он узнал форму венка сонетов, тем более что когда-то и сам пробовал написать такой, из семи частей. Тогда он отказался от этой затеи. Нам известно о его реакции по письму — не электронному, — которое он отправил шурину пять дней спустя. Оно сохранилось в архиве Бланди. Вкрадчивая ирония Гарри отступает в нем перед гипертрофированными восторгами. Должно быть, отказ от биографии вызвал меньшую бурю, чем ожидалось.