Держать (СИ), стр. 11

Он проверил второй ряд и получил то же самое.

Всё сходилось само с собой и ни в одном месте не задевало за то, что было снаружи.

Он посидел ещё немного и разбросал камешки ногой — не в сердцах, а чтобы не лежали. Чертёж стирать не стал, потому что стереть его было нечем.

Мусор. Он просидел сутки и получил мусор, и за этот мусор его искали шестеро и били до крови.

И при этом.

Он сел на плоский камень, на тот самый, и попробовал понять, чего ему сейчас хочется, и понял довольно быстро, потому что врать себе он ещё не выучился.

Ему хотелось обратно.

Не к камешкам и не к чертежу — он уже знал, что там пусто. Ему хотелось туда, где он был, пока их раскладывал. Туда, где всё шло само и подходило одно к другому, где не было ни холода, ни комаров, ни того, что он мелкий и слабый, ни Быка, ни тётки, ни того, что у него нет дома.

Он был там сутки, и это были лучшие сутки в его жизни, и содержания в них не было никакого.

Обе эти вещи были верные, и вместе они не складывались, и он их не складывал. Он просто держал их обе.

Вечером он попробовал вернуться.

Он сделал всё как тогда: пришёл к ручью, сел на тот же камень, стал думать про то же самое.

Ничего не произошло.

Он просидел до темноты. Ноги затекли. Комары кусали, и он их чувствовал и хлопал. Мысли шли обыкновенные, вялые, и всё время сползали то на кашу, то на то, что завтра в кузню, то на спину, которая болела после Клина.

Он пробовал ещё три вечера подряд, и все три раза было то же самое: скучно, холодно и ничего.

На четвёртый он подошёл к делу с другого конца и стал повторять не мысли, а обстоятельства. Он вспомнил, что в тот день не ел с утра, — и не стал есть. Что была жара, — жары он устроить не мог, но выбрал полдень. Что был лишний час, — он выпросил дорогу в лавку и сбегал бегом.

Он просидел голодный до сумерек, и его от этого только замутило.

Тогда он понял, что позвать это нельзя.

Оно случилось само, и он не знал, отчего. Он перебрал всё, что было в тот день по-особенному, — дождь, жара, что не ел с утра, что был лишний час, — и ни одно не годилось, потому что дождь бывал и раньше и ничего не выходило.

Он не знал, как туда попасть.

Он знал только, что там был.

И оттуда, из того места, теперь тянуло — ровно, не сильно и не переставая, как ноет зуб.

Глава шестая. Пыль

После того лета он стал смотреть на всё.

Раньше он смотрел, когда садился смотреть. Теперь смотрел всегда: идя за водой, стоя в очереди в лавке, отгребая руду, засыпая. Это не стоило усилий и ничему не мешало, как не мешает слышать.

И он в этом окреп.

К осени он различал уже не три ступени, а шесть или семь. Он знал, что у коров с утра одно, а после выгона другое, и что разница держится до вечера. Что кузнец у горна и кузнец за столом — два разных человека, хотя лицо и голос одни. Что в лавке, где толкутся люди, густо и мутно, а на пустой дороге чисто и тонко, и что после лавки надо пройти шагов триста, прежде чем в голове уляжется.

Он проверял это по многу раз и почти не ошибался.

Это было единственное, в чём он не ошибался и никому не проигрывал, и он это знал.

Осенью он это ещё и проверил на людях.

В кузню его посылали часто, и он приноровился ждать во дворе, потому что кузнец не любил, когда стоят над душой. Стоя во дворе, он смотрел.

И увидел то же самое, что видел у тётки, только у другого человека и в другом доме.

У кузнеца прибывало. Не быстро — за пять или шесть дней; и по мере того как прибывало, он делался тише, короче в словах и всё чаще выходил на двор постоять. А потом что-нибудь случалось — не разберёшь что, любая мелочь, — и кузнец кричал так, что было слышно на три двора, и гнал всех вон, и потом полдня работал молча.

А на другое утро был весёлый.

Мин проверил это дважды. В первый раз он пришёл и подумал: сегодня. Не сегодня так завтра. Вышло на другой день. Во второй раз он посмотрел с порога и решил: сегодня, до полудня. Кузнец сорвался, пока Мин ещё стоял во дворе, и Мин ушёл с гвоздями и с чувством, которого у него до этого не бывало ни разу.

Он никому не сказал. Говорить было некому и незачем.

Но с того дня он знал про себя одну вещь и знал твёрдо: он видит то, чего вокруг не видит никто. Не догадывается, не гадает — видит и проверяет, и проверка сходится.

Восьмилетнему такое знание достаётся редко, и держать его в руках он не умел вовсе.

Кашлял Клин всегда.

Кашляли все, кто работал в яме, и никто из этого ничего не делал. Пыль в яме стояла рыжая и мелкая, она садилась на всё и к вечеру была на зубах, и в первые недели Мин от неё задыхался, а потом привык, как привыкают.

Кашель шёл по утрам, минут десять, пока не отходило. Потом Клин отплёвывался, брал кайло и спускался.

Мин слышал этот кашель каждое утро с февраля и не считал его за что-то, потому что считать за что-то в яме надо было тогда обвал, а не кашель.

К октябрю кашель стал длиннее.

Мин это заметил, потому что заметил бы и слепой: раньше отходило к первому спуску, теперь и к полудню не отходило. Клин стал чаще садиться. Он садился на отвал, упирал руки в колени и сидел, пока не пройдёт, и потом ещё немного.

Мин посмотрел на него.

Он смотрел долго и внимательно, как научился, и видел то же, что и всегда: тяжёлое, ровное, низкое. Клин был густой. Он был густой в феврале, и в мае, и теперь, и ничего в нём не убыло.

Мин успокоился и пошёл отгребать.

В ноябре про это сказали вслух, и сказали не ему.

Приехал возчик — тот же, который смеялся весной. Он свесился с телеги, посмотрел на Клина и присвистнул.

— Ты чего такой?

— Какой.

— Серый. Ты в зеркало смотришься?

— У меня зеркала нет.

Возчик хмыкнул, но как-то не весело.

— Ты сходи к знахарке, — сказал он. — Правда сходи.

— Некогда.

— Ну-ну.

Он погрузился и уехал, а Мин остался стоять с корзиной и думать.

Он посмотрел на Клина ещё раз. Серым Клин ему не показался. Он вообще не понимал, как это — серый: лицо было лицо, в пыли, как всегда, и с чего возчик взял, было непонятно.

А главное — густо было. Мин на это и опирался.

Он рассудил так. Возчик смотрит глазами и видит то, что видят глазами, — то есть цвет и худобу, и это может значить что угодно: не выспался, не поел, устал. А он смотрит тем, чем никто вокруг не смотрит, и видит то, чего не видит никто.

И он видит, что у Клина полно.

Значит, возчик ошибся.

Мин обдумал это за один вечер и остался доволен собой.

А через неделю то же самое сказала знахарка, и это было хуже, потому что знахарку он уважал.

Она шла мимо к дальнему концу и завернула к яме за глиной — ей нужна была рыжая, на что-то своё. Клин накопал ей полведра, и она стояла и смотрела, как он это делает, и он при ней раскашлялся и сел.

Знахарка подождала, пока пройдёт.

— Ты бы зашёл, — сказала она.

— Некогда.

— Я не про сейчас. Ты зайди, я послушаю.

— Да что там слушать.

Она посмотрела на него ещё немного, взяла глину и ушла.

Мин проводил её глазами до поворота и подумал вот что.

Она травница. Она живёт тем, что люди к ней ходят и берут отвар. Она всякому скажет зайти, потому что если всякий зайдёт, то всякий и купит. Мать говорила про неё, что она честная, и Мин с этим не спорил, — но честный человек тоже хочет есть.

А главное — он смотрел на Клина в ту самую минуту, когда она это говорила.

Густо.

Он подумал, что взрослые ходят по свету и делают выводы из того, что видно снаружи: серый, кашляет, худой. И что все они смотрят одним и тем же и потому одинаково ошибаются. И что он один тут смотрит иначе.

Он не сказал себе «я умнее». Он даже подумал, что, наверное, надо бы Клину сходить — хуже не будет.