Держать (СИ), стр. 10

От этого он вскочил и прошёлся по берегу туда-сюда, потому что сидеть уже не мог.

И пошло дальше, и дальше пошло быстрее.

Если в дерево кладётся, пока оно растёт, то и в человека кладётся, пока он ест. Значит еда — это то же самое, только сложенное. Значит когда он второй день ходит голодный, у него не просто пусто в животе, а убыло вообще. Он проверил это на себе, вспомнив зиму у тётки, и сошлось: голодным он и смотрел хуже, и видел меньше, и думал медленнее.

Если убывает, когда выпускают, — значит оно куда-то девается. Мин остановился посреди берега.

Он никогда об этом не думал. Убыло — и убыло. А теперь выходило, что убыть просто так нельзя: вода из ведра тоже убывает, но она при этом уходит в землю, и земля от этого мокрая. Значит и это уходит куда-то, и где-то от этого делается мокро.

Он попробовал сообразить, куда, и не сообразил, и от этого стало не досадно, а весело: значит, есть ещё куда идти.

А потом он споткнулся о такую вещь, что сел на камень, где стоял.

Оно было не одно.

Он всё это время считал, что густо и пусто — как много и мало, вроде воды в ведре. А сейчас перебрал в голове подряд — воду, огонь, собаку, тётку, дядьку — и увидел, что дядька был не «гуще» тётки. Он был гуще другого сорта. И огонь был не просто больше травы: он был из чего-то иного.

Значит, их несколько. Значит, это не одна лестница, а несколько разных, и вещи стоят не выше и ниже, а в разных местах.

Мин посидел с этим немного.

Потом решил, что так считать сложнее, а он ещё и с одной лестницей не управился, и что сперва надо доделать простое, а это отложить.

Он отложил.

Всё сходилось.

Не «почти сходилось» и не «должно сойтись». Оно сходилось так, что от каждого нового куска становилось только яснее, и он уже видел вперёд — видел, что если так пойдёт, то он к вечеру посчитает всё: и людей, и зиму, и почему у него не работают слова, и, может быть, то, что случилось у дальнего ключа.

Про дальний ключ он подумал один раз и отложил, потому что не хотел отвлекаться.

Солнце прошло полнеба, и он этого не заметил.

Он не ел с утра и не вспомнил про еду. Он не пил, сидя у воды. Он два раза почти сходил отлить и оба раза забыл на полдороге. Комары в тот вечер шли столбом, и он потом нашёл у себя на руках и шее не меньше сорока укусов и не помнил ни одного.

Стемнело — он не заметил и этого. Луны хватало, чтобы различать камешки, а когда перестало хватать, он стал считать на ощупь, потому что ряды он помнил.

Он замёрз, разумеется. К полуночи от воды тянуло так, что днём он бы давно ушёл. Он этого не чувствовал вовсе: ему было ровно, и он не думал ни про холод, ни про то, что рубаха мокрая от росы, ни про то, что руки уже плохо слушаются.

Он вообще ничего про себя не думал. Себя там не было. Было то, что складывалось, и то место, откуда он на это смотрел, и больше ничего.

Кричали его, наверное, часа полтора.

Он слышал. Голоса шли от осыпи и от ямы, и он различил Клина и старосту и ещё кого-то третьего, и слышал, как они перекликаются между собой, и слышал слово, которое они кричали.

Слово было его имя.

Он его слышал и не отнёс к себе.

Не спрятался, не решил не отзываться, не подумал, что за это будет. Имя пролетело мимо, как пролетает чужое: звук был знакомый, и к тому, кто сидел на камне, он не относился никак. Тот, кто сидел на камне, был занят и имени не имел.

Голоса походили и ушли к оврагу. Потом стало тихо.

Мин про это вспомнил только на другой день и не смог понять, как так вышло. Он не спал, был в сознании, слышал каждое слово — и не отозвался. Объяснения он тогда не нашёл никакого и объяснить это Клину не смог бы даже под битьём.

Уже под утро он начал сбиваться. Камешки стали путаться, и он два раза пересчитал один ряд и получил разное. Он рассердился, начал заново — и тут его подняли за шиворот.

Клин искал его с вечера.

Он вернулся из кузни, не нашёл Мина, обошёл яму, обошёл осыпь, сходил в Ключи и поднял старосту. К темноте ходили шестеро. Кричали. Мин их не слышал — вернее, слышал, но это его не касалось.

Потом искать перестали, потому что ночью не ищут, а с рассветом Клин пошёл один, и пошёл он сначала не к ручью, а к оврагу и к дальнему ключу. Оттуда до ручья он добрался часа через два.

Он поднял Мина за шиворот, поставил и посмотрел ему в лицо.

— Живой, — сказал он.

И ударил.

Бил он не как бьют дети и не как бьёт хозяин работника. Он бил как человек, который всю ночь и всё утро думал одно, а вышло другое, и деться этому теперь некуда. Первый раз — по лицу, наотмашь; потом сгрёб и бил уже куда придётся, и Мин упал, и его подняли и ударили ещё.

Он не защищался. Он вообще не сразу понял, что происходит, потому что был ещё там, и первые удары дошли до него как через воду.

Потом дошли как следует.

Кончилось так же, как у тётки: Клин вдруг остановился, постоял, тяжело дыша, и отпустил.

Потом сел на камень, опустив руки между колен, и долго молчал.

— Я думал, и ты, — сказал он наконец.

Он не сказал «и ты тоже» и не назвал, кто был до. Ему не нужно было.

Он посидел ещё немного, встал и пошёл к яме, и Мин пошёл за ним, потому что больше идти было некуда.

По дороге он один раз обернулся на ручей. Камешки лежали, как лежали, рядами, и от них до самой воды было чисто и разложено.

В Ключах про это узнали к вечеру, и к вечеру же всё было объяснено.

Объясняли по-разному, но сходились быстро. Шестерых мужиков сняли с работы на полдня в самую страду. Староста ходил всю ночь. Клин потерял день и ещё день потерял назавтра, потому что не мог работать.

— И где нашли? — спрашивали.

— У ручья. За осыпью.

— И что он там?

— Сидел.

Это слово всех и добило. Если бы он заблудился, испугался, свалился в овраг или ушёл к оврагу за чем-нибудь — было бы понятно и незачем было бы говорить дальше. Но он сидел. Сутки. У ручья, куда никто не ходит, потому что там нечего делать.

— Порченый, — сказала тётка, и на этот раз никто ей не возразил.

Она сказала это без торжества. Ей было неприятно, что она права: полгода она его держала, полгода про неё могли думать что угодно, а теперь выходило, что она всё поняла раньше всех и вовремя от него избавилась. Она объяснила это соседкам дважды.

Слово пошло по деревне и легло рядом с прежним. Теперь у него было два: сухой и порченый. Первое объясняло, почему он не плачет. Второе — почему он сидит.

Клину сказали, что он взял себе беду. Клин выслушал и ничего не ответил.

Весь тот день Мин проспал, и Клин его не трогал.

Проснулся он к вечеру, и его первым делом стошнило желчью, потому что желудок был пустой вторые сутки. Потом он выпил три ковша воды подряд и лёг обратно.

Голова была тяжёлая и пустая. Он попробовал вспомнить, что вчера получилось, и вспомнил кусками — про птиц, про то, что оно прибывает и убывает, про дерево, — и куски были на месте, а того, что их держало вместе, не было.

Он решил, что просто устал и что утром всё встанет.

Утром он пошёл к ручью.

Камешки лежали нетронутые. Чертёж на плоском камне тоже был цел — осколок процарапал глубоко, и роса его не смыла.

Мин сел и стал разбирать.

Он всё помнил. Вот это ряд — вода после дождя, двенадцать. Вот огонь, сорок с чем-то. Вот Клин на работе, семь. Вот трава, которая один.

Он смотрел на это довольно долго, и оно не разваливалось. Оно было сложено ровно и одно к другому подходило.

Только было пустое.

Он спросил себя, почему трава — один, и получил ответ: потому что он так назначил. Он спросил, почему вода двенадцать, и получил: потому что показалось, что примерно во столько раз. Не измерил. Показалось.

Он проверил один ряд по-настоящему — пошёл, посмотрел на траву у ручья, потом на воду, и попробовал понять, правда ли между ними двенадцать. Между ними не было двенадцати. Между ними вообще не было числа: одно с другим не мерилось никак, как не мерится вес голосом.