Я вернулся за тобой (СИ), стр. 39

А сейчас я сижу в холодном предбаннике, смотрю на печку и чувствую, как внутри меня медленно, тяжело поднимается что-то такое, чему в служебных инструкциях названия нет. В уголовном кодексе, наверное, есть. По этой статье как раз сроки дают.

Он её заберёт. Другая страна. Другое имя. Охрана, заборы, братва — весь этот мир, который я семь лет паковал по СИЗО и находил по лесополосам. Она будет там жить. Она, которая краснеет от слова «трусы». Которая ревёт над чудовищным тортом с кислотными кремовыми розами. Которая вчера засыпала на мне со словами «а завтра мы...».

Никаких «завтра мы» у нас с тобой не будет, Аленёнок. У тебя будет брат-покойник, чужой паспорт и жизнь среди тех, от кого я тебя должен был охранять.

— Илюх? Ты живой там? — доносится из трубки.

— Живой.

— Ты понял, что теперь будет, когда я это официально подам? Начальство же с ума сойдёт от счастья. Живой Лев — это ж не висяк, это ж звёзды на погоны. Они землю жрать будут, лишь бы его взять. И угадай с одного раза, кто у них будет главным козырем.

Угадал. Ещё вчера у поленницы угадал, только додумывать не стал.

— Девчонка, — говорю.

— Девчонка, — эхом отзывается Паха. — Наживка первой категории. Лев за ней сам придёт, тёпленький. Мечта, а не операция.

Хрен вам, думаю я. Спокойно так думаю, обстоятельно. Хрен. Вам. Всем.

И тебе, Одинцов, отдельно. Ты её один раз уже вынес из огня, спасибо тебе, кто бы ты ни был тогда. Но она не чемодан, чтобы её забирать. Она не сейф, не вещь, не «своё». Она — моя.

Вот. Сказал. Пусть мысленно, пусть самому себе, в холодном предбаннике, — но сказал. И меня аж передёргивает от того, как это звучит.

И от того, как правильно это звучит.

— Клим. Я приеду. Через два часа. Материалы подготовь — всё, что есть. Экспертизу, сводки, что по счёту накопали. Мне нужно самому глазами пройтись.

— Начальству когда докладываем?

— Сегодня и доложим. Куда денемся, — тру переносицу. — Только, Паха... результат экспертизы пока у тебя один на руках?

— У меня и у эксперта. Эксперт — мой должник, будет молчать, сколько скажу.

— Сутки, — говорю. — Придержи на сутки. Мне надо подумать.

Пауза в трубке. Долгая. Клим не дурак, Клим всё понимает — и про «подумать», и про то, о ком я собрался думать.

— Илюх, — говорит он наконец, тихо и без обычного стёба. — Ты там это... Ты хоть понимаешь, во что ввязываешься?

— Понимаю.

— Ни хера ты не понимаешь. Ну да ладно. Сутки так сутки. Жду тебя.

Убираю телефон. Сижу ещё минуту, смотрю на свои руки.

Руки как руки. Сбитые костяшки, мозоли от турника. Этими руками я вчера застёгивал на её шее цепочку. Этими же руками я, по-хорошему, должен сегодня написать рапорт: так, мол, и так, объект скомпрометирован, оперативник скомпрометирован, снимайте с задания.

А потом её заберут в управление, посадят в кабинет с обшарпанными стенами, и какой-нибудь следак с несвежим воротником будет ей ровным голосом объяснять, что брат её жив, что брат её — вор в законе по кличке Лев, и что ей в интересах следствия надлежит... А она будет сидеть на краешке стула, маленькая, с юл своими этими оленьими глазищами, и смотреть на дверь. Потому что среди всех этих людей в погонах не будет ни одного, кому она верит.

А тот единственный, кому она верит, врал ей с первой секунды.

Вот такая, блять, арифметика, Романов.

Встаю. Выхожу из бани. Небо на востоке уже розовеет, по траве от моих ботинок остаётся тёмный след.

Значит, так. Раскладываю по полочкам, как учили.

Сказать ей правду сейчас — потерять её сейчас. Она не будет разбираться в оттенках. У неё мир чёрно-белый, она по-другому не выжила бы: доверять можно только себе, предал — умри. Я предъявлю ей удостоверение — и всё, что было, превратится для неё в спецоперацию. Каждый поцелуй — в отчёт. Каждое «верю» — в явку с повинной.

Молчать — предавать её каждым днём. Каждым завтраком. Каждой ночью, когда она сопит мне в ключицу и не знает, с кем спит.

Третий вариант: закрыть Льва. Быстро, тихо, без неё. Взять его на выходе, на документах, на канале — где угодно, только не на ней. А потом сесть напротив, положить на стол удостоверение и рассказать всё. От и до. Когда она будет в безопасности. Когда её нельзя будет использовать. Когда единственное, что останется на кону, — это я сам.

Неделя. Мне нужна неделя.

Поднимаю голову — и вижу в окне второго этажа свет. Проснулась. Сейчас спустится, взъерошенная, в моей футболке, потребует объяснений, почему я шляюсь по двору в семь утра...

Неделя, Аленёнок. Дай мне неделю. Я всё решу.

* * *

— Ты сегодня странный, — заявляет она за завтраком.

— Я всегда странный.

— Нет. Сегодня — особенно. — Она сверлит меня взглядом поверх чашки. Чай с двумя ложками сахара, из её электрического чайника. — Ты яичницу посолил два раза.

— Люблю солёное.

— И хлеб мне порезал. Весь батон. Мы столько за неделю не съедим.

Опускаю взгляд. На доске — действительно гора хлеба, нарезанного ровными ломтями. Руки работали сами, пока голова была в другом месте. Хреновый признак, Романов. На задержаниях с такой головой не живут.

— Запас, — говорю. — Сухари насушим. Ты, кстати, сегодня остаёшься одна. Мне надо отъехать.

Вилка в её руке замирает. Вот только что она была довольная, тёплая, вчерашняя — и на глазах подбирается, как зверёк, услышавший чужой шаг.

— Опять?

— Опять.

— Надолго?

— До вечера.

Она молчит. Ковыряет яичницу. Я жду продолжения — и оно приходит, но не то, которое я ждал.

— Это из-за вчерашнего звонка? — спрашивает она тихо. — Который ты ночью сбросил?

Твою мать. Я думал, она спала.

— Ты же спала.

— Я почти спала. — Она поднимает глаза. — Экран горит сквозь веки, между прочим. И ты потом час не дышал нормально. Я же на тебе лежала, я всё слышу. У тебя сердце стучало, как... как будто ты не лежишь, а бежишь.

Вот тебе и объект наблюдения. Понаблюдали друг за другом, называется. Она мой пульс читает так же, как я — её лоб.

— Алён.

— Что?

— Есть вещи, которые я тебе пока не могу рассказать. Не потому что не хочу. Потому что пока не могу. — Смотрю ей в глаза. Честно смотрю. Это, наверное, самое честное, что я говорил ей за неделю. — Мне нужно немного времени. Потом я расскажу тебе всё. Слово даю.

— Всё — это всё?

— Всё — это всё.

Она изучает моё лицо долго, всерьёз, по-взрослому. Ищет враньё. И самое паскудное — не находит, потому что прямо сейчас я не вру. Я всего лишь не договариваю размером с товарный состав.

— Хорошо, — говорит она наконец. И добавляет, вздёрнув подбородок: — Но учти: я запомнила. «Всё» и «слово даю». У меня хорошая память на оферты.

— На что?

— Оферта. Публичное обещание, влекущее обязательства. Юрфак, второй курс.

— Понял. Засудишь.

— Засужу, — кивает она серьёзно. И тут же, без перехода: — Возьми с собой бутерброды. Ты хлеба вон сколько нарезал, куда его теперь.

До РОВД доезжаю за сорок минут вместо часа. Дорога сухая, солнце, и я гоню — не потому что тороплюсь, а потому что на скорости думается хуже. А думать мне сейчас вредно. Я уже всё придумал.

Клим ждёт меня в кабинете — небритый, с серым лицом и полной пепельницей. По этой пепельнице видно, как прошла его ночь.

— Красавец, — оценивает он меня с порога. — Выспавшийся, наглый. Сразу видно, человек живёт за городом, дышит воздухом.

— Материалы.

— И тебе доброе утро.

Он выкладывает на стол папку. Обычную, картонную, с завязками. Я развязываю тесёмки — и следующие полчаса мы оба молчим.

Экспертиза. Сухие строчки, проценты, генетические маркеры. «Совпадение исключено». Красиво сработано, Лёва. Нашёл бедолагу своей комплекции, посадил в свою тачку — и вознёсся. Братва скинулась на венок, менты закрыли разработку, кредиторы утёрлись. Все свободны.

Сводки по его окружению за последний месяц. Ниточки, обрывки, агентурные шепотки. Кто-то ищет «чистые» паспорта. Кто-то интересуется «коридором» через южную границу. По отдельности — мусор. Вместе — чемодан, собранный наполовину.