Я вернулся за тобой (СИ), стр. 38
— Илья... — мой голос — не мой. Тонкий, молящий, чужой. — Илья, я... я сейчас...
Он не отвечает. Только его ладони проскальзывают под меня, сжимаются на моих бёдрах — фиксируя, не давая мне ни сбежать, ни спрятаться, ни отсрочить, — и ритм становится точным и неотвратимым, как приговор.
Волна поднимается снизу — выше, выше, выше, чем вчера, чем вообще возможно, — на секунду зависает на самом гребне, там, где нет ни воздуха, ни имени, ни меня...
И обрушивается.
Меня выламывает дугой. Я кричу — в ладонь, которую успеваю прижать ко рту, — и весь мир схлопывается в одну белую пульсирующую точку, которая взрывается и рассыпается искрами по каждому нерву, до кончиков пальцев, до корней волос. Долго. Невозможно долго. Волна за волной, и он не останавливается, пока не забирает у меня всё — до последней дрожи, до последнего всхлипа.
...А потом меня трясёт.
По-настоящему, крупно, всем телом — как от холода, только мне не холодно, мне никак, меня просто разобрали на молекулы и забыли собрать обратно. Я лежу поперёк кровати, хватаю воздух ртом и смотрю в потолок, который качается.
И начинаю смеяться.
Сама не знаю почему. Глупо, мелко, сквозь дрожь, взахлёб — просто телу нужно куда-то деть то, что в него не помещается, и оно выбрало вот это. Ну хоть не реветь. Спасибо, организм. Хоть на этом спасибо.
Илья поднимается надо мной. Секунду смотрит — внимательно, цепко, как он смотрит всегда, когда проверяет, всё ли со мной в порядке. Видит, что я ржу, как ненормальная, — и выгибает бровь.
— Так, — говорит. — Интересная реакция. Обычно бывает наоборот.
— Обычно?! — выдавливаю между приступами. — У т-тебя есть ст-татистика?!
— Заикаешься.
— Т-ты! Сам! Виноват!
— Не спорю, — соглашается он с такой наглой, такой довольной физиономией, что я запускаю в него подушкой. Подушку он ловит, не глядя, — и молча опускается сверху.
Весь. Целиком. Накрывает меня собой — грудью, животом, тяжестью, — вдавливая в матрас, как одеялом из мышц и жара. Мне бы задохнуться под ним. А я вместо этого — дышу. Впервые за десять минут дышу по-настоящему, потому что эта тяжесть — единственное, что собирает меня обратно. Молекула за молекулой. И смех уходит сам, стекает куда-то вместе с дрожью.
— Всё? Отпустило? — спрашивает он мне в висок.
— Почти... — прислушиваюсь к себе. — Меня всё ещё трясёт. Это нормально вообще?
— Нормально. Перегрузка. Как отдача — помнишь? Стрелял пистолет, а отбросило тебя.
— То есть я — пистолет?
— Ты — Аленёнок, который задаёт слишком много вопросов после полуночи.
Он съезжает вбок, стягивая меня за собой, укладывая, как всегда, на свою грудь. Натягивает на нас одеяло. Его пальцы находят на моей шее цепочку и медленно, лениво перебирают звенья.
— Живая? — спрашивает.
— Не знаю, — честно шепчу я. — Проверь.
Он усмехается — я чувствую щекой, — и целует меня в макушку.
Я лежу на нём, выжатая, счастливая, бесстыжая, и последняя связная мысль догорает во мне медленно, как уголёк:
вот, значит, как это бывает — потерять голову.
Так вот, если это оно — заберите мою совсем. Насовсем. Она мне больше не понадобится.
Илья
Она засыпает за минуту — проваливается, как в колодец, посреди какого-то недобормотанного «а завтра мы...». Завтра мы. Я лежу, смотрю в потолок и перекатываю эти два слова, как гильзы в кулаке.
Завтра мы.
На тумбочке беззвучно вспыхивает экран телефона.
Скашиваю глаза. «Клим».
Час ночи. Паха не звонит в час ночи, чтобы рассказать анекдот. Паха в час ночи звонит, когда пришла экспертиза. И если бы там было пусто — если бы в той машине сгорел Одинцов, весь, целиком, официально, — он бы сбросил эсэмэску и лёг спать.
А он звонит.
Экран горит в темноте, как окно чужого дома. Алёна сопит мне в грудь, тёплая, тяжёленькая, с моей цепочкой на шее. У неё сегодня день рождения. У неё сегодня был лучший день за четыре года — я это видел по её лицу, я такие вещи читаю без экспертиз.
Пусть он у неё будет. Целиком. До самого утра.
Я накрываю телефон ладонью и жму сброс.
Завтра, Паха. Что бы ты там ни накопал — оно подождёт до завтра.
Экран гаснет. Темнота смыкается — тёплая, тихая, пахнущая её волосами и приторным кремом с того чудовищного торта.
И только где-то на самом дне этой темноты, там, куда я стараюсь не смотреть, холодным угольком тлеет простая оперская мысль:
бесплатных дней рождения не бывает, Романов.
За этот — придёт счёт.
Глава 35
Глава 35
Глава 35
Илья
Телефон я включаю в шесть утра.
Точнее — переворачиваю экраном вверх. Он всю ночь лежал мордой вниз на тумбочке, как провинившийся, а я лежал рядом с Алёной и делал вид, что сплю. Получалось хреново. У опера, который сбросил ночной звонок от напарника, сон — так себе роскошь.
«Клим. Пропущенный. 01:07».
И эсэмэска, пришедшая следом, в 01:15. Одно слово:
«Перезвони» .
Не «привет». Не «срочно». Не смайлик, которые Паха лепит везде, как ненормальный. Одно слово. У Клима это высшая степень тревоги — когда ему становится не до знаков препинания.
Скашиваю глаза влево. Алёна спит на моём плече — щека смята, губы приоткрыты, на шее серебряной ниткой блестит цепочка. Дышит глубоко, по-детски, досматривает какой-то свой сон — судя по бровям, неплохой.
Девятнадцать лет и один день.
Вытаскиваю руку — сапёрным методом, отработанным до автоматизма. Она хмурится, бормочет что-то, перекатывается в тёплую вмятину, которую я оставил, и обнимает мою подушку. Всё. Захват зафиксирован, объект успокоился.
Одеваюсь в темноте, беру телефон и выхожу из дома.
Утро серое, стылое, трава по щиколотку в росе. Иду через двор — и сам не замечаю, как ноги приносят меня к бане. Захожу в предбанник, сажусь на ту самую скамейку, на которой неделю назад сидел и врал начальству, что «случайно вышло».
Символично, блять. В этом сарае я начал ей врать. Посмотрим, что мне тут расскажут сегодня.
Набираю Клима. Он берёт после первого же гудка — не спал, значит, или спал вполглаза, как я.
— Ты охренел звонки сбрасывать? — вместо приветствия. Голос сиплый, прокуренный, злой.
— У меня были причины.
— Причины у него... Ладно. Слушай сюда, Илюх, и сядь, если стоишь.
— Сижу.
— Экспертиза пришла. Вечером ещё, я тебе сразу и набрал. — Пауза. Слышу, как он затягивается. — ДНК не совпадает. То, что собрали с места взрыва, — не Одинцов. Вообще не он. По косточкам, по зубам — чужой человек. Мужик примерно того же возраста и комплекции, по базе пропавших сейчас гоняют, но это уже детали. Главное ты понял.
Понял.
Смотрю на печку напротив. Холодная, серая, с приоткрытой дверцей. Неделю назад я в ней дрова шевелил и докладывал, что «поддерживаю легенду».
— Лев жив, — говорю. Не спрашиваю — констатирую. Голос у меня спокойный, аж самому противно.
— Жив, сука, — подтверждает Клим. — И это ещё не всё. Я по своим каналам пошуршал, по старой агентуре. Земля слухами полнится, Илюх. Шепчут, что Лев после «смерти» отлёживается где-то в области, тихо, как мышь. И что движ у него сейчас один: документы, каналы, бабки. Собирает чемоданы наш покойничек. За кордон намылился. Далеко и навсегда.
— Когда?
— Хер знает. Но суетятся его люди плотно. Неделя, две — не больше. Такие вещи долго не готовят, засветиться боятся.
Сижу. Молчу. В голове с сухим щелчком, как патрон в патронник, доходит последний кусок пазла.
Лев уходит навсегда. Уходя навсегда, человек подчищает хвосты и забирает своё. И первое, что он сделал из-под земли, из своей норы, рискуя всей своей нарисованной смертью, — заказал доставку сестры. Целой. Невредимой. Пальцем не трогать.
Он её забирает с собой.
Она — его семья. Последнее, что у него осталось от той, старой жизни, где он был Мишей и выносил её из огня.
По оперским меркам — логично. Я бы, наверное, даже понял. Раньше. Неделю назад.
