Я вернулся за тобой (СИ), стр. 35

— Тихо, — его ладонь ложится на моё бедро. Фиксирует. — Не торопись. Я же говорил — я никуда не денусь.

— Илья... — мой голос — не мой. Тонкий, задыхающийся. — Я не... я не понимаю, что...

— Зато я понимаю.

Он укладывает меня на плед — спиной на мягкое, головой от камина, — и нависает сверху, удерживая свой вес на локте. Другая его рука лежит на моём животе. Просто лежит — горячая, тяжёлая, во весь живот, — и от этой тяжести узел внизу скручивается ещё туже.

— Смотри на меня, — говорит он.

Смотрю. В его глаза — почти чёрные сейчас, только по краю радужки оранжевый ободок от камина.

— Ты мне веришь?

Вопрос падает в тишину между раскатами грома. Простой вопрос. Самый сложный вопрос из всех возможных. «Доверять можно только себе» — тринадцать лет, Мишина заповедь, мой символ веры, моя броня...

— Верю, — шепчу я.

И это правда. Страшная, невозможная, окончательная правда.

Его рука приходит в движение. Вниз. Медленно. Пальцы поддевают резинку моих спортивных штанов — и замирают. Даёт мне время. Секунду. Две. Испугаться, передумать, сказать «стоп»...

Я не говорю.

И его ладонь скользит ниже. Под ткань. Туда, где всё горит и пульсирует, где никто и никогда, где даже я сама — ни разу в жизни...

Первое же прикосновение выбивает из меня воздух.

— Ох...

— Тш-ш. Дыши. — Его голос над ухом — низкий, хриплый, он сам дышит тяжело, я слышу. — Дыши, Алёна. Не зажимайся. Пусти меня.

Его пальцы двигаются — медленно, легко, почти дразняще, — и каждое движение отдаётся во всём теле сразу. Я не знала. Не знала, что так бывает. Что моё собственное тело — вот это, знакомое, изученное, обычное — способно на такое. Внутри разгорается что-то огромное, оно накатывает волнами — каждая выше предыдущей, — и я цепляюсь за его плечи, за его футболку, за него всего, потому что меня уносит, по-настоящему уносит, и он — единственное, что держит.

— Илья... Илья, я... что-то...

— Знаю. — Его губы у моего виска. Пальцы не останавливаются — наоборот, находят какой-то ритм, точный, безжалостный, от которого волны идут одна за другой без перерыва. — Не борись. Отпусти. Я держу.

Я держу.

Два слова — и последняя опора внутри меня, та, что держала всё и всегда, та, что «сама, всё сама», — подламывается.

Волна накрывает с головой.

Меня выгибает. Выламывает. Я слышу собственный крик — короткий, высокий, в его плечо, — и весь мир на несколько бесконечных секунд превращается в белое, горячее, пульсирующее ничто. Гроза, камин, дом, страх, прошлое — всё сгорает. Остаётся только его рука, его тяжесть, его голос, который повторяет что-то — я не разбираю слов, только интонацию, и интонация эта — не команда.

Совсем не команда.

...Возвращаюсь я долго. По частям. Сначала — слух: дождь стал тише, камин трещит. Потом — тело: ватное, тяжёлое, чужое, каждая мышца гудит, как после его тренировок. Потом — он.

Илья лежит рядом, на боку, подпирая голову рукой, и смотрит на меня. Просто смотрит. В свете камина его лицо — такое, каким я его ещё не видела. Без ухмылки. Без брони. Открытое и почти растерянное, как будто это не я сейчас рассыпалась на куски, а он.

— Это... — голос не слушается, я откашливаюсь и пробую снова: — Это всегда... так?

Что-то проходит по его лицу. Тень. Он протягивает руку и убирает с моего лба прилипшие волосы — медленно, одним пальцем.

— Нет, — говорит он. — Так — не всегда.

Я хочу спросить, что это значит. Хочу спросить ещё сто вещей — почему он остановился на этом, почему у него так грохочет сердце, я же чувствую, почему он смотрит на меня так, будто прощается или, наоборот, здоровается впервые...

Но тело решает за меня. Веки весят по тонне. Гроза укачивает. Его ладонь — большая, тёплая — лежит на моём животе, и под ней так спокойно, как не было никогда и нигде.

Сквозь подступающий сон я чувствую, как он натягивает на меня плед. Подтыкает — по-хозяйски, грубовато, со всех сторон, как ребёнку. Как он умеет — заботой, похожей на конвоирование.

И уже на самой границе сна, там, где не разберёшь, наяву или нет, я слышу его голос. Тихий. Хриплый. Он говорит не мне — себе, в темноту, в грозу:

— Что ж ты со мной делаешь, Аленёнок...

Я хочу ответить. Честное слово, хочу.

Но сон утягивает меня первым — в тёплую, мягкую темноту, где пахнет дымом, который больше не страшный, и им.

И последнее, что я успеваю подумать: огонь, оказывается, бывает разным.

Бывает тот, который отнимает.

А бывает тот, который он сегодня зажёг во мне. И этот огонь — я почему-то знаю это точно — уже не погаснет.

Глава 34

Глава 34

Глава 34

Илья

Просыпаюсь, как обычно, до рассвета — и, как обычно за последние дни, первым делом провожу инвентаризацию.

Алёна — на месте. На моей груди, если точнее. Ладошка под щекой, коленка поперёк моего бедра, дышит в шею. За окном серо, кузнечики сдали смену птицам, в доме тихо.

Всё штатно.

Кроме одного.

Сегодня четырнадцатое.

Я знаю это не потому, что веду календарь. Я знаю это потому, что полгода назад, когда мне на стол легло дело Одинцова, в приложениях была анкета: «Одинцова Алёна Андреевна». Дата рождения. Место рождения. Серия паспорта. Я эту анкету читал столько раз, что она у меня в голове прошита намертво, как номер собственного жетона.

Сегодня у объекта наблюдения день рождения.

Девятнадцать лет.

Скашиваю глаза на её макушку. Светлые волосы разметались по моему плечу, губы во сне чуть приоткрыты. Девятнадцать. Вчера у камина она рассыпалась у меня в руках так, что я потом час лежал и слушал грозу, чтоб самому не рассыпаться. А сегодня ей девятнадцать, и она об этом молчит.

Вот что интересно. Мы неделю живём в одном доме. Спим в одной кровати. Она мне уже про пожар рассказала — то, чего никому не рассказывала, это было понятно по голосу. А про день рождения — ни слова. Ни «кстати», ни намёка, ни вздоха в окно.

И до меня медленно, как до жирафа, доходит почему.

Не потому что скрывает. Аленёнок скрывать не умеет физиологически. А потому что ей в голову не приходит, что эта информация кому-то нужна. Родители сгорели. Брат пропал. Бабка умерла. Подруга одна штука, и та в отпуске. Кто ей за последние годы этот день праздновал? Сама себе тортик покупала, поди, после смены. Или вообще не покупала — экономила.

От этой картинки — Аленёнок, одна, в своей облупленной однушке, с чаем и без торта — у меня внутри что-то поворачивается. Тяжело так, со скрежетом, как башня у танка.

Так, Романов. Отставить лирику.

Вытаскиваю из-под неё руку — уже отработанным сапёрным методом, миллиметр за миллиметром, — и иду вниз.

За завтраком наблюдаю.

Ничего. Ноль. Она сидит напротив, уплетает яичницу, ругается, что я пересолил, стреляет в меня глазами поверх чашки и краснеет, когда я слишком долго смотрю в ответ — стандартная программа. Никаких «а знаешь, какой сегодня день». Никакого ожидания в глазах. Она не ждёт. Вообще. Она даже не в курсе, что можно ждать.

И вот это добивает окончательно.

— Я уеду сегодня, — говорю, поднимаясь из-за стола. — Часа на три. Из дома ни ногой, порядок знаешь.

Вилка замирает.

— Опять... по делам? — спрашивает подчёркнуто ровно, но уши уже розовеют.

— Опять по делам.

— К женщине? — и тут же прикусывает язык, злясь на себя. Ямочки у меня на щеках вылезают сами, без разрешения.

— Ага, — говорю. — К продавщице сельмага. У нас с ней всё серьёзно.

— Дурак.

— Не спорю. Ни ногой, Алён, я серьёзно.

Она фыркает мне в спину что-то про надзирателей, и я выхожу, пряча ухмылку.

В райцентре, куда пилить сорок минут по колдобинам, выбор праздничной продукции — как в моей оружейке разнообразие: скудно, зато надёжно.

Торт в местной кулинарии один. Бисквитный, с жирными кремовыми розами ядовитого цвета, называется «Сказка». Судя по виду, сказка страшная. Беру.