Я вернулся за тобой (СИ), стр. 34

— И... что ты сделал? С этим пониманием?

— Работать пошёл туда, где оно пригодится, — хмыкает он мне в макушку. — Логика у меня такая была, девятнадцатилетняя.

Туда, где пригодится. Я не спрашиваю куда. Я итак знаю куда идут такие парни после армии, если некому за руку оттащить. Миша вот тоже пошёл... туда, где пригодилось. От этой мысли внутри что-то горько сжимается: два самых важных мужчины в моей жизни — и оба по ту сторону закона. Может, это у меня карма такая.

Я глажу пальцами его шрам — туда-обратно, сквозь щетину, которая колется и щекочет подушечки, — и не могу остановиться. Он позволяет. Сидит неподвижно и позволяет мне себя трогать, как тогда, в первое утро, когда я обводила его брови и думала, что он мой брат.

Только сейчас я знаю, что он не брат.

Сейчас я вообще много чего знаю. Например, что его сердце — я чувствую его лопатками — стучит быстрее, чем минуту назад. Например, что его дыхание над моей макушкой стало глубже. Например, что руки на моём животе уже не просто лежат — держат. Большие пальцы медленно, почти незаметно поглаживают ткань футболки, и от каждого движения по моему животу расходятся тёплые круги.

Гроза за окнами бушует, а здесь, у камина, жарко. Или это не от камина.

Я поворачиваю голову. Медленно. Его подбородок соскальзывает с моей макушки, и я оказываюсь виском у его щеки. Скашиваю глаза — и вижу его лицо в оранжевых отсветах. Жёсткое, всё из углов и теней. Шрам. Щетину. Губы.

Губы .

Я помню их. Мои собственные губы помнят их так, что начинают гореть от одного взгляда. Позавчера ночью. Вчера во дворе — коротко, жёстко, по-хозяйски, между простынёй и тазиком.

«Это теперь моя работа».

А сегодня?

Сегодня он меня ещё не целовал. Я считала. Господи, какой стыд — я считала.

Хочу. Вот прямо сейчас — повернуться до конца, дотянуться и... И что? Как это вообще делается — первой? А вдруг он отстранится? Скажет своим невыносимым голосом: «Аленёнок, ты чего это удумала?» — и я умру. Вот прямо тут умру, на этом пледе, от стыда, статья сто десятая, доведение до самоубийства...

Я смотрю на его рот. Отвожу глаза. Снова смотрю. Прикусываю губу...

— Опять кусаешь, — говорит он низко.

— Что?

— Губу. Кусаешь. Я же запретил.

— Я не... это... я думала...

— О чём? — он поворачивает голову, и наши лица оказываются в опасной близости. Его глаза в свете камина — тёмные, вспышки пламени плавают в зрачках. — О чём думала, Алёна?

Всё. У меня на лбу бегущая строка, крупный шрифт, подсветка. Он читает — я вижу, как он читает, взглядом, скользящим от моих глаз к моему рту и обратно.

— Ни о чём, — шепчу я.

— Врёшь, — шепчет он.

И целует меня.

Разворачивает одним движением — я даже не понимаю, как оказываюсь боком у него на коленях, — его ладонь ложится мне на затылок, и его губы накрывают мои. Горячие. Уверенные. Сразу — глубоко, без разведки, как будто мы не прерывались с той ночи.

И я тону.

Сразу. С головой. В этот раз нет паники, которую нужно выжигать, нет шока — есть только он, его рот, его язык, который медленно, тягуче проходит по моей нижней губе, и я открываюсь сама, встречаю его сама, неумело, жадно, со стоном, который рождается где-то в глубине горла и который я не успеваю проглотить.

Этот стон что-то с ним делает.

Я чувствую — что-то щёлкает. Как предохранитель. Его рука на моей спине из «держащей» становится другой — она сгребает мою футболку в кулак, тянет меня ближе, вжимает в его грудь, и поцелуй из медленного становится глубоким, тяжёлым, от него плавится позвоночник и путаются мысли.

Гром грохает прямо над крышей — я даже не вздрагиваю. Какая гроза. Здесь своя гроза.

Его губы уходят с моих — я протестующе тянусь следом — и опускаются ниже. На подбородок. На челюсть. За ухо — и там, за ухом, он делает что-то такое губами, что у меня подгибаются пальцы на ногах и из горла вырывается звук, которого я от себя никогда не слышала.

— Тш-ш, — выдыхает он мне в шею. И продолжает.

Вниз по шее. Медленно. Обстоятельно. Его щетина царапает кожу, губы жгут, и каждое прикосновение отдаётся не там, где он касается, а внизу живота — тугими горячими толчками. Я вцепляюсь в его плечи. В твёрдые, каменные плечи, которые перекатываются под моими ладонями.

Его рука — та, что сгребала футболку — разжимается. И ложится на голую кожу. Под ткань. На поясницу.

Я замираю.

Он тоже. Поднимает голову. Смотрит мне в глаза — долго, серьёзно, без единой ухмылки. В зрачках плавает камин.

— Скажи «стоп» — и я остановлюсь, — говорит он хрипло. — Прямо сейчас скажи. Потом будет сложнее.

Вот он. Момент. Я знаю, о чём он спрашивает. И он знает, что я знаю.

Стоп — это безопасно. Стоп — это правильно. Стоп — это то, что сказала бы разумная Алёна Одинцова, студентка юрфака, которая всё в жизни делает сама и никому не доверяет.

— Не говорю, — шепчу я.

Что-то вспыхивает в его глазах — тёмное, голодное, — и на одну секунду мне становится по-настоящему страшно. А потом он выдыхает — длинно, сквозь зубы, как человек, снимающий с плеч неподъёмный груз, — и целует меня снова.

По-другому.

Так, что становится понятно: всё, что было раньше, — было вполсилы.

Его ладонь скользит по моей спине вверх — по голой коже, медленно, всей плоскостью, собирая футболку, — и везде, где она проходит, кожа вспыхивает. Шершавые подушечки. Я думала о них — стыдно признаться, сколько я о них думала, — но думать и чувствовать оказалось разными вещами. Чувствовать — это когда каждый миллиметр твоей кожи вдруг оказывается живым. Оказывается, у меня чувствительная спина. Оказывается, у меня чувствительные бока — когда его пальцы проходят по рёбрам, я дёргаюсь и ёжусь от того, что не щекотно, а...

— Горячая, — констатирует он мне в губы. — А орала — замёрзла, замёрзла...

— Я не орала...

— Угу.

Футболка исчезает. Я даже не успеваю понять, в какой момент, — просто вот она была, и вот её нет, и я сижу у него на коленях в отсветах камина, и его взгляд идёт по мне сверху вниз — медленный, тяжёлый, осязаемый, как ладонь.

Инстинкт срабатывает раньше мысли — руки дёргаются прикрыться.

— Не смей.

Тихо. Но так, что руки замирают на полпути.

— Илья...

— Я сказал — не смей. От меня — не закрываться. Никогда.

И это не просьба. Это приказ — из тех его приказов, после которых тело слушается само. И, слушаясь, вдруг понимает: а ведь легче. Когда не надо решать. Когда решили за тебя — и решили вот так.

Руки опускаются. Я сижу перед ним — голая по пояс, красная, наверное, вся, от ушей до груди, — и позволяю смотреть.

— Вот так, — говорит он. Хрипло. — Умница.

А потом его ладонь накрывает мою грудь.

Всю. Целиком — она правда помещается в его ладонь вся, — и я забываю, как дышать. Его рука горячая и шершавая, и она не мнёт, не хватает — она изучает. Медленно. Обстоятельно. Большой палец очерчивает круг — раз, другой, — подбираясь к соску, и когда наконец касается его — легко, почти невесомо, — меня прошивает от макушки до пят таким разрядом, что я вскрикиваю и выгибаюсь ему навстречу.

— Чувствительная, — в его голосе — тёмное удовлетворение. — Я так и думал.

— Ты... думал?..

— Аленёнок, — его губы спускаются по моей ключице вниз, и я слышу усмешку в его дыхании, — ты не представляешь, о чём я думал.

И его рот оказывается там, где только что была ладонь.

Мир схлопывается.

Горячо. Влажно. Его язык делает что-то невозможное, невыносимое, и я слышу свои собственные стоны как будто со стороны — и мне даже не стыдно, стыд куда-то делся, сгорел, наверное, в камине, — я вцепляюсь пальцами в его бритый затылок, в короткий жёсткий ёжик, и не понимаю, притягиваю я его или пытаюсь удержаться на поверхности.

Внизу живота всё стянуто в тугой, пульсирующий, горячий узел. Он тяжелеет с каждой секундой, тянет, ноет, требует — я не знаю чего, но тело знает: бёдра сжимаются сами, ёрзают сами, ищут сами...