Я вернулся за тобой (СИ), стр. 32

Замахиваюсь. Топор входит в чурбак с сочным хрустом, половинки разлетаются в стороны.

— Аленёнок, — говорю, ставя следующий. — Иди чай пей. Твой электрочайник по тебе скучает.

Слышу, как она яростно топает к крыльцу. Как хлопает дверь — от души, аж стёкла звенят. Как через секунду дверь открывается снова, и оттуда доносится:

— И ничего я не вцеплялась!!

И снова хлопает.

Ухмыляюсь. Ставлю чурбак. Замахиваюсь.

Работаю час, наверно. Может, больше. Поленница растёт, футболка липнет к спине, ладони горят — хорошо. Физический труд — лучшее, что придумало человечество для мужика, у которого в голове бардак.

А бардак у меня знатный. Потому что где-то там, в Москве, возможно, дышит и здравствует вор в законе, который очень хочет получить свою сестру «целой и невредимой». Потому что завтра-послезавтра придёт экспертиза, и если моя чуйка права — начнётся такое, что мама не горюй. Потому что я обязан буду доложить, и начальство сделает стойку, и первое, что им придёт в голову...

Топор замирает в верхней точке.

Первое, что им придёт в голову, — что девчонка идеальная наживка. Живец. Лев за ней придёт сам — бери тёпленьким.

Опускаю топор. Медленно. Чурбак разваливается надвое.

Вот когда до этого дойдёт — тогда и буду думать. А пока — пока она развесила бельё, напевает на кухне свою фальшивую песню, гремит чашками, и на плите у меня ужин будет, и вечером тренировка, я обещал показать ей уход от захвата за волосы.

Ставлю новый чурбак.

Держись, Аленёнок. У нас с тобой, похоже, всё только начинается.

Во всех смыслах.

Глава 33

Глава 33

Глава 33

Алёна

— Илюша-а! Дома вы, нет?

Стук в ворота раздаётся ближе к обеду, когда я домываю посуду после завтрака, а Романов во дворе в очередной раз мучает турник.

Прилипаю к окну. За калиткой — баба Валя. Та самая, которая видела мой позорный ночной забег в лес. В руках у неё что-то, замотанное в полотенце, и это что-то она держит перед собой, как знамя.

Илья спрыгивает с турника, на ходу натягивает футболку и идёт открывать. Через минуту бабушка уже семенит по дорожке к крыльцу, а Романов идёт следом с таким лицом, будто конвоирует особо опасную преступницу.

— Вот, пирожков вам напекла, молодым, — баба Валя водружает свёрток на перила крыльца и разворачивает полотенце. По двору тут же плывёт такой запах, что у меня рот наполняется слюной. — С капустой и с яблоками. Яблони-то у меня в этом году ломятся, не знаю куда девать. А у вас, гляжу, — она косится на сиротливый пенёк у забора, — с яблонями беда...

— Ураганом сломало, — не моргнув глазом сообщает Романов.

Ураганом. Ага. Метр девяносто пять ураганного роста, с топором.

Я давлюсь воздухом, и баба Валя тут же переключается на меня.

— А невеста-то чего худющая такая, Илюш? — она разглядывает меня так дотошно, будто прицениваться пришла. — Ты её кормишь вообще? Одни глазищи на лице остались! В наше время таких на танцах и не поднимал никто — боялись, переломится.

Мои щёки вспыхивают моментально. Невеста. Опять эта «невеста»! Открываю рот, чтобы возразить, но Романов меня опережает:

— Кормлю, Валентина Петровна. Три раза в день, по расписанию. Она вредная, не в коня корм.

— Я не вредная! — вырывается у меня раньше, чем я успеваю подумать.

— Во-о-от, — Илья кивает на меня с видом эксперта, предъявляющего вещдок. — Что я говорил.

Баба Валя смеётся, машет на нас рукой — «молодёжь!» — и ещё минут десять рассказывает про давление, про уличного кота, который повадился в её парник, и про то, что по радио обещали грозу, да такую, что «света, поди, опять не будет, у нас тут чуть ветер — сразу столбы валятся».

Когда за ней закрывается калитка, я забираю пирожки и утыкаюсь носом в полотенце. Пахнет так, что кружится голова. Так пахло у бабушки. У моей.

— Эй, — Романов щёлкает меня по макушке. — Ты туда дышать собралась или есть?

— Отстань, — отворачиваюсь, пряча лицо. — Это терапия.

— Терапия у неё... Дели давай. Мне с капустой.

Мы съедаем полдюжины пирожков прямо на крыльце, запивая чаем из моего электрического чайника, и я ловлю себя на дикой, невозможной мысли: мне хорошо. Вот прямо сейчас, на этом крыльце, с этим невыносимым человеком, который ворует у меня последний пирожок с яблоками и заявляет, что «вредным диетический стол положен» — мне хорошо так, как не было... да никогда, наверное, не было.

Молодец, Одинцова. Тебя похитили, ты живёшь взаперти неизвестно где, а ты сидишь и лучишься, как блаженная.

Что тут скажешь? Дура.

Гроза приходит вечером. Точно по расписанию бабы Вали.

Сначала где-то далеко, за лесом, начинает ворчать — глухо, утробно, как огромный зверь ворочается во сне. Потом ветер за окнами резко меняет направление, деревья гнутся все разом в одну сторону, и на дом обрушивается стена воды.

Мы как раз доужинали. Я стою у раковины, домываю тарелки, Романов за столом чистит пистолет — разложил на газете детали и орудует ёршиком с таким сосредоточенным лицом, с каким другие мужчины, наверное, часы собирают.

Первая молния лупит так близко, что я вздрагиваю и роняю в раковину вилку. Раскат грома догоняет через секунду — оглушительный, раскатистый, дом вздрагивает всеми брёвнами.

А потом гаснет свет.

Просто — раз. Щелчок где-то в недрах дома, и темнота. Полная. Абсолютная. Только за окном при вспышках молний на мгновение проступает двор — белый, неживой, как на негативе.

— Столбы, — раздаётся из темноты спокойный голос Романова. — Баба Валя — синоптик от бога. Стой где стоишь, не дёргайся.

Я и не дёргаюсь. Я вообще не могу дёргаться, потому что стою, вцепившись мокрыми руками в край раковины, и слушаю, как в грудной клетке начинает раскручиваться знакомая ледяная воронка.

Темнота.

Я не боюсь темноты. То есть боюсь, но это отдельный, самостоятельный страх, не связанный с огнём. В темноте не видно, откуда придёт беда. В темноте я ребёнок, который стоит на верху лестницы и не понимает, почему снизу так странно пахнет...

Стоп. Дыши, Алёна.

Слышу, как скрипит стул. Шаги — уверенные, ни разу не запнулся, он знает этот дом на ощупь. Шорох ящика в прихожей. Щелчок — и по кухне бьёт белый луч фонаря.

— Живая? — луч находит меня, скользит по лицу и деликатно уходит в сторону, чтобы не слепить.

— Д-да...

— Заикаешься.

— Т-темно потому что!

— Логично, — соглашается он. — Свет теперь до утра не дадут, а то и до завтрашнего вечера. Тут с этим не торопятся.

Он ставит фонарь на стол торчком, лучом в потолок, и кухня наполняется рассеянным серым светом. И в этом свете я вижу, как Романов достаёт из нижнего ящика буфета свечи. Толстые, хозяйственные. И спички.

Внутри у меня всё обрывается.

Свечи. Огонь. Много маленьких огней по всему дому. Или темнота.

Отличный выбор, Одинцова. Прямо-таки царский. Из двух твоих кошмаров — выбери один, второй получишь в подарок.

— Так, — Романов смотрит на меня поверх свечей. Внимательно. Он уже всё понял — конечно, понял, у меня же всё на лбу написано. — Фонаря на ночь не хватит, батарея сдохнет. Камин топить надо в любом случае — гроза, к утру выстудит дом к чёртовой матери. Вопрос один: ты со мной в гостиной сидишь или наверху в темноте трясёшься?

Вот так. В лоб. Без «может быть», без «если хочешь». Он никогда не стелет соломку — он просто называет вещи своими именами и ждёт.

И, как ни странно, от этой его манеры мне легче. Потому что жалость я бы не пережила.

— С тобой, — говорю тихо.

— Правильный ответ.

В гостиной он усаживает меня на диван — дальний от камина край, — вручает плед и занимается огнём.

Я сижу, поджав под себя ноги, вцепившись в плед, и смотрю. Заставляю себя смотреть.

Вот он укладывает поленья — не как попало, а колодцем, аккуратно. Вот подтыкает под них бумагу. Вот чиркает спичка...

Пальцы у меня немеют первыми. Потом ледяная волна ползёт вверх по позвоночнику, привычным маршрутом, как трамвай по рельсам. Я сжимаю плед и дышу. Носом вдох. Ртом выдох. Как он учил.