Я вернулся за тобой (СИ), стр. 28

Романов ложится на спину, закидывает руку за голову. Я устраиваюсь на своей половине. На своей стороне. На безопасном расстоянии в тридцать сантиметров, которые с каждым днём всё меньше похожи на расстояние и всё больше — на условность.

— Спи, — говорит он в потолок.

— Сплю, — отвечаю я в стену.

Тишина. Кузнечики за окном. Его дыхание — ровное, глубокое. Моё — какое получится.

Опасная ты женщина, Одинцова.

Я прокручиваю эти четыре слова, наверно, в сотый раз за день. Кручу их так и эдак, как леденец за щекой. Женщина. Он сказал — женщина. И рука на животе. И то, как он разжимал мои пальцы на рукоятке — медленно, по одному...

И тут же следом, без перехода, ядовитой змейкой: а ей он что говорит? Той? Тоже — «женщина»? Или ей уже не надо ничего говорить, ей и так всё...

Господи, Алёна. Спи. Просто спи.

Я закрываю глаза.

...Просыпаюсь я от того, что мне тепло.

Не просто тепло — я лежу на печке. Живой, большой, размеренно дышащей печке. Моя щека прижата к твёрдой груди, ладонь лежит на его рёбрах, нога — я в ужасе осознаю это медленно, послойно — моя нога закинута на его ногу.

А его рука лежит на моей пояснице. Тяжёлая. Горячая. Прямо на полоске кожи между задравшейся футболкой и резинкой штанов.

Сердце начинает колотиться так, что, наверно, будит его — если он спит.

Надо отодвинуться. Прямо сейчас. Аккуратно снять ногу, убрать руку, откатиться на свою половину и сделать вид, что ничего не было. Это же я во сне переползла. Организм сам. Я не виновата, у меня даже свидетелей нет...

Я не двигаюсь.

Потому что под моей щекой стучит его сердце. И оно стучит слишком быстро для спящего человека.

Я замираю. Прислушиваюсь.

Дыхание у него ровное-ровное. Идеально ровное. Подозрительно идеально ровное — как у человека, который очень старательно дышит ровно.

И рука на моей пояснице... Спящие руки так не лежат. Спящие руки — расслабленные, тяжёлые, безвольные. А эта — лежит. Держит. В ней есть намерение.

Он не спит.

Он не спит, и он знает, что я не сплю, и я знаю, что он знает, и мы оба лежим в темноте, дышим по всем правилам глубокого сна и не двигаемся. Потому что пошевелиться — значит признать. А признать — значит что-то решать.

А так — мы просто спим. Оба. Очень крепко.

Его большой палец едва заметно, на миллиметр, проходится по моей коже. Туда и обратно. Может быть, случайно. Может быть, во сне.

Может быть, нет.

По пояснице от этого крошечного движения расходятся горячие круги — как от камня, брошенного в воду. Вниз. Вглубь. Туда, где всё сжимается и тянет. Я лежу на нём, наэлектризованная до последнего волоска, и изо всех сил дышу как спящая.

И тут в темноте раздаётся его голос. Тихий. Хриплый со сна — или не со сна.

— Не было никакой женщины.

Моё сердце спотыкается и замирает.

— Чт-то? — шепчу раньше, чем успеваю сообразить, что «спящие» не переспрашивают.

Всё. Спалилась. Окончательно и бесповоротно. Впрочем, он тоже — спящие не заводят разговоров в час ночи.

— Что слышала, — его грудь под моей щекой чуть вздрагивает. Кажется, он усмехается. — Не к бабе я тогда ездил. Соврал.

Лежу, боясь пошевелиться. В голове — звон. Как от той жестяной банки, только громче.

Не было. Никакой. Женщины.

— А... зачем соврал? — голос у меня предательски садится.

— Затем, что ты хвостом за мной ходила и вопросы задавала, — отвечает он спокойно. — А врать что-то складное было лень. Про бабу — самое простое. Работает безотказно. Вон, до сих пор работает, — в его голосе явственно слышится ухмылка. — Ты ж мне сегодня чуть банкой в голову не запустила. «Твоя женщина соскучилась».

— Я не... — вскидываюсь, но его рука на моей пояснице чуть надавливает, и я послушно опускаюсь обратно. — Мне вообще всё равно, к кому ты ездил.

— Угу.

— Всё равно!

— Я и говорю — угу. Поэтому ты весь тот день просидела голодная и встретила меня с лицом медузы Гаргоны.

— Я...

— Алён.

— Что?

— У тебя всё на лбу написано. Бегущей строкой. Даже в темноте читается.

Я утыкаюсь носом в его футболку, чтобы спрятать этот проклятый лоб вместе со всем, что на нём написано. Щёки горят. Уши горят. Кажется, у меня даже макушка горит.

Но под всем этим пожаром, где-то глубоко, разливается такое облегчение, что хочется улыбнуться, как полной дуре. Не было. Никого не было. Он просто ездил по своим делам, наврал про женщину, а я три дня ревновала, как самая настоящая идиотка...

— А куда ты тогда ездил? — спрашиваю в его футболку.

— По делам.

— По каким?

— По своим.

— Илья.

— Алёна, — передразнивает он мою интонацию. — Вот это уже действительно не твоя забота. Захочешь узнать всё про мою жизнь — становись следователем, будешь допрашивать официально. Под протокол.

— И стану, — бурчу. — У меня специализация подходящая.

— Не сомневаюсь. Ты из меня сегодня чуть душу не вытрясла своими вопросами. Прокурор в юбке.

— Я в штанах.

— Тем хуже для прокуратуры.

Я фыркаю ему в грудь. Не могу сдержаться. И чувствую, как его грудная клетка тоже вздрагивает от беззвучного смеха, а рука на моей пояснице лежит уже совсем по-хозяйски — большой палец медленно, лениво поглаживает кожу над резинкой штанов, и от каждого движения у меня по позвоночнику катятся тёплые волны.

Теперь-то уже точно можно отодвинуться. Разговор состоялся, притворяться спящими бессмысленно, все карты вскрыты. Самое время гордо откатиться на свою половину и восстановить государственную границу.

Я прижимаюсь щекой к его груди чуть плотнее.

— Спи, — говорит он мне в макушку. И мне кажется — только кажется, наверно, — что его губы на секунду касаются моих волос. Легко. Почти невесомо. Так, что и предъявить нечего.

— Сплю, — отвечаю я.

И на этот раз почти не вру.

Его сердце стучит под моей щекой — сильно, ровно, быстрее, чем положено спящему. Его ладонь греет мою поясницу. За окном стрекочут кузнечики, и где-то очень далеко, на самом краю сознания, ещё копошится тревога от того дневного звонка, от его окаменевшей спины, от гильз, пересыпающихся в кулаке, как чётки.

Но сейчас — сейчас мне так тепло, как не было, кажется, никогда в жизни.

Не было никакой женщины.

Я засыпаю с улыбкой, спрятанной в его футболку.

И последняя моя связная мысль — совсем не про пистолет, не про банки и даже не про звонок.

А про то, что магнит, оказывается, не спрашивает разрешения, когда начинает притягивать.

Глава 31

Глава 31

Глава 31

Алёна

Запах солярки.

Он везде. Он забивает нос, горло, лёгкие. Я лежу на брезенте, и металлический пол вибрирует подо мной, отдаваясь в затылок.

— Слушай, а тебе точно восемнадцать?

Рука. На бедре. Ползёт выше. Я хочу закричать, но у меня нет рта. То есть он есть, но из него не выходит ни звука. Только воздух. Пустой, беззвучный воздух.

— Приказано тебя не трогать...

Пальцы сжимаются на моей ноге. Я дёргаюсь — и брезент подо мной вдруг вспыхивает.

Огонь.

Он ползёт по стенам фургона, оранжевыми языками облизывает потолок, и вот уже нет никакого фургона — есть лестница. Наша лестница. Деревянная, скрипучая, вторая ступенька всегда прогибалась, мама ругалась, что папа никак её не починит...

Лестница горит.

Мне пять лет. На мне пижама с зайцами, и я стою наверху, а внизу — стена огня, и сквозь неё кто-то кричит моё имя, но я не могу пошевелиться, потому что мне пять, и я босиком, и дым ест глаза...

Потолок трещит.

Балка. Она отламывается медленно, как в замедленной съёмке, вся в огне, и летит прямо на меня, и в этот раз никто не успевает, никто не закрывает меня собой, я одна, я совсем одна, я...

— НЕТ!!!

Я не сразу понимаю, что этот крик — мой.

Сажусь рывком. Темнота. Чужая темнота, я не знаю, где я, где стены, где дверь, почему так пахнет дымом — или не пахнет? — я не понимаю, горит или нет, мне надо бежать, надо...