Я вернулся за тобой (СИ), стр. 29

— Алёна.

Чьи-то руки. Я шарахаюсь от них, отбиваюсь, путаюсь в одеяле, как в сетях.

— Н-не... н-не трогай...

— Алёна, это я. Тихо. Тихо, я сказал.

Щёлкает ночник. Жёлтый свет бьёт по глазам, и из темноты проступает комната. Бревенчатые стены. Шкаф. Окно. Кровать.

Илья.

Он сидит напротив, взъерошенный со сна, и держит меня за плечи. Его лицо совсем близко, брови сведены, глаза шарят по моему лицу.

Это его дом. Это его спальня. Не было фургона. Не было лестницы.

Был сон.

— Всё, — говорит он ровно. — Проснулась. Ты в доме. Ничего не горит. Смотри на меня.

Я пытаюсь. Честно пытаюсь смотреть. Но лёгкие не слушаются.

Вот в чём подлость этих снов: ты просыпаешься, а тело — нет. Тело всё ещё там. Оно всё ещё стоит на горящей лестнице, и оно продолжает умирать от ужаса, даже когда мозг уже понял, что опасности нет.

Воздух не проходит. Я тяну его в себя — со свистом, судорожно, — а он застревает где-то на уровне горла и не идёт ниже. Грудную клетку стянуло стальным обручем. Пальцы начинает колоть, как будто в них воткнули тысячу иголок разом.

— Алёна. Дыши. Медленно. Вдох носом...

Я слышу его голос — и не слышу. Он доносится как через толщу воды. Я захлёбываюсь. По-настоящему захлёбываюсь на суше, посреди сухой тёплой постели, и от осознания этого становится ещё страшнее, и обруч сжимается ещё туже.

— Я н-не мо... н-не мо-гу...

— Можешь. Смотри на меня. На меня, я сказал!

Его ладони сжимают моё лицо. Горячие. Шершавые. Он держит мою голову, не давая ей мотаться, и его глаза — прямо напротив моих. Серо-голубые. С крапинками.

Не помогает.

Меня трясёт так, что стучат зубы. Слёзы льются сами, я их даже не чувствую. Перед глазами плывут чёрные пятна, расползаются, как чернильные кляксы, съедая свет ночника, съедая его лицо, и где-то на самом краю гаснущего сознания я успеваю подумать: сейчас я отключусь. Как тогда, на кухне. Сейчас я снова...

И тут он меня целует.

Не касается губами. Не целует даже — обрушивается. Жёстко, внезапно, прямо посреди моего всхлипа. Его ладонь с щеки съезжает на затылок, зарывается в волосы и фиксирует мою голову намертво, а его рот накрывает мой — горячий, требовательный, перекрывая мне и всхлип, и свист, и панику.

Мир останавливается.

Весь. Целиком. Со всеми горящими лестницами, фургонами, чёрными кляксами и стальными обручами.

Мозг просто отказывает. Он не может — физически не может — обрабатывать два таких сигнала одновременно. Паника и... это. Огонь из сна и огонь, который прямо сейчас прожигает мои губы.

Паника проигрывает.

Секунду. Две. Три. Я не дышу — но теперь уже совсем по другой причине.

Меня целуют. Меня. Целуют. Впервые в жизни. Посреди ночи. Посреди истерики. Мужчина, который старше меня на десять лет и который...

Который сейчас должен отстраниться.

Я чувствую этот момент. Тот самый, когда он понимает, что я перестала трястись. Его пальцы на моём затылке чуть расслабляются. Его губы замирают на моих — ещё прижаты, но уже неподвижны. Ещё секунда — и он отодвинется, скажет что-нибудь грубое, типа «ну вот, помогло, а ты орала», и ляжет обратно, и всё это станет просто способом заткнуть истеричку...

Он не отстраняется.

Он выдыхает — я чувствую этот выдох на своих губах, тяжёлый, рваный, как будто он только что проиграл сам себе какой-то очень важный спор, — и целует меня снова.

По-другому.

Медленно.

Господи. Я не знала, что так бывает. Что губы могут двигаться вот так — неторопливо, глубоко, забирая мою нижнюю губу между своих, чуть оттягивая, отпуская и забирая снова. Что от этого по всему телу — от макушки до пяток — может идти горячая волна. Не та, паническая, ледяная, а другая. Тягучая. Тяжёлая. Стекающая от губ вниз, по горлу, между рёбер, в самый низ живота, где всё сжимается в тугой пульсирующий узел.

Я не умею. Я совсем, катастрофически не умею целоваться.

Я тычусь в него неловко, невпопад, слишком сильно, наши носы сталкиваются, я не знаю, что делать с губами, что делать с руками, что делать с воздухом, которого опять не хватает — но теперь это самая приятная нехватка воздуха в моей жизни...

— Не торопись, — выдыхает он мне прямо в губы. Тихо. Хрипло. — Куда ты несёшься. Я никуда не денусь.

И замедляет меня. Сам. Ладонью на затылке — чуть наклоняет мою голову, находя правильный угол. Губами — задавая ритм, медленный, глубокий, от которого у меня плавится позвоночник. Он ведёт, а я... я просто иду за ним. Впервые в жизни — не контролируя, не просчитывая, не держа оборону.

Впервые в жизни мне не страшно быть ведомой.

Его щетина царапает мне подбородок. Его вторая рука лежит на моей спине, между лопаток, огромная, горячая, и я чувствую каждый её палец через тонкую футболку. Он на вкус — как он сам: терпкий, немного отдаёт табаком, немного мятой, и я ловлю себя на том, что цепляюсь за его футболку обеими руками, комкаю её в кулаках и тяну его к себе. Ближе. Ещё ближе. Как будто между нами всё ещё слишком много расстояния, хотя его уже нет совсем.

Кончик его языка касается моей нижней губы — легко, почти вопросительно, — и я вздрагиваю всем телом и приоткрываю рот сама, не понимая, что делаю, просто потому что тело просит, и...

И он отрывается от меня.

Резко. Как ныряльщик, выныривающий с глубины.

Упирается лбом в мой лоб. Дышит тяжело — я чувствую эти толчки воздуха на своих мокрых, распухших, горящих губах. Его пальцы всё ещё в моих волосах, и они мелко подрагивают.

— Блять, — выдыхает он сквозь зубы. Тихо и очень зло. Не мне — себе. — Романов, ты конченый...

Я молчу. Я не могу говорить. У меня в голове звенящая, оглушительная пустота — и в этой пустоте гулко, как в пустом соборе, колотится сердце. Моё. Или его. Или оба сразу — я уже не разбираю, где чьё.

Никакой паники больше нет. Она не «прошла» — её выжгло. Дотла. Вместе со сном, с фургоном, с горящей лестницей. Внутри меня сейчас нет места ни для чего, кроме этих сумасшедших ударов и жара на губах.

— Ложись, — говорит он наконец. Голос сорванный, чужой.

Разжимает пальцы. Медленно, будто с усилием, вытаскивает ладонь из моих волос. Тянется и выключает ночник.

Темнота. Скрип матраса — он ложится на спину. Я сижу ещё секунду, покачиваясь, а потом меня как будто складывает — и я опускаюсь не на свою половину.

На него.

Щекой на его грудь. Туда, где под футболкой бешено, совсем не по-спящему, грохочет его сердце. Его рука на мгновение зависает в воздухе — я чувствую это, — а потом опускается мне на спину. Тяжёлая. Тёплая. Накрывая меня почти целиком.

— Спи, Алёна, — говорит он в темноту.

Алёна.

Не «Аленёнок». Не «мелкая коза». Не «дура», которая орёт по ночам.

Алёна.

Я лежу на его груди, слушаю, как постепенно — очень постепенно, гораздо медленнее, чем ему хотелось бы, наверное, — успокаивается его сердце. Мои губы горят. Пылают. Я осторожно, в темноте, где никто не видит, трогаю их кончиками пальцев — распухшие, чужие, счастливые — и улыбаюсь. Глупо, широко, во весь рот, утыкаясь этой улыбкой в его футболку, чтобы он не почувствовал.

Хотя он, наверно, чувствует. Он всё чувствует. У меня же всё на лбу написано. Бегущей строкой. Даже в темноте читается.

Ну и пусть читает.

Меня только что первый раз в жизни поцеловали. Посреди ночи. Посреди панической атаки. Мужчина, о котором я не знаю ничего, кроме имени на армейском жетоне. Преступник, тюремщик, грубиян, который называет меня козой и грозится выпороть.

Мужчина, который проснулся раньше, чем я успела докричать. Который держал моё лицо в ладонях и приказывал мне дышать. Который выжег мой самый страшный кошмар — собой.

Мама рассказывала бабушке, а бабушка — мне: своего человека узнаёшь сразу. Тебя тянет к нему, как к магниту, и с этим ничего нельзя сделать. Магнит не спрашивает. Магнит просто притягивает.

Я лежу на его груди, в его доме, посреди леса, неизвестно где, и последняя моя мысль перед тем, как провалиться в сон — на этот раз без огня, без фургонов, в тёплую мягкую темноту, которая пахнет мускусом и им, — простая и окончательная, как приговор: