МУР 1951 (СИ), стр. 44

— Я не знаю, — Майя судорожно обхватила себя руками за плечи, словно пытаясь согреться. — Первая роза лежала прямо на моем стуле перед зеркалом две недели назад, после вечернего «Лебединого». Записка была приколота английской булавкой прямо к бутону. Вторая появилась в прошлую пятницу… в тот самый день, когда в Нескучном саду нашли бедную Нину. А третью… третью уборщица нашла на пороге гримерки сегодня в обед, завернутой в кусок черного шелка.

Алексей достал из кармана чистый носовой платок, бережно, стараясь не оставить собственных отпечатков пальцев, развернул верхнюю карточку и поднес ее к свету настольной лампы.

На плотном картоне ровными, каллиграфически выверенными строчками лежал текст, выведенный фиолетовыми чернилами. Но поразило сыщика даже не содержание, а сам почерк.

Каждая буква стояла отдельно от другой, выписанная с аристократической, холодной надменностью: широкие витиеватые заглавные с длинными петлями, четкий, математический нажим на вертикальных штрихах и характерные дореволюционные завитки над твердыми согласными, выдававшие человека, чью руку ставили еще в царских классических гимназиях до семнадцатого года.

Строчки гласили:

«Живая плоть подвержена тлену и слабости, милое дитя. Она устает, ошибается в фуэте и вянет от мирской суеты. Но истинное совершенство не знает старости, когда над ним опускается вечный покой. Скоро ваша партия будет завершена, и вы навсегда останетесь бессмертной в моем саду совершенных муз. До скорой встречи на последнем акте».

Подписи не было. Лишь в правом нижнем углу стоял крошечный, нарисованный от руки значок — стилизованное изображение хирургического скальпеля, перекрещенного с тонкой шелковой лентой.

В гримерке стало так тихо, что слышно было, как за стеной капает вода в умывальнике.

Майя смотрела на лицо Алексея с нарастающим ужасом, читая в его застывших серых глазах то, во что сама боялась поверить до конца:

— Алексей… Скажите мне правду. Это он, да? Тот самый человек, который убил Ниночку и девочку у монастыря? Он выбрал меня?

Платонов медленно сложил карточку обратно в платок, убрал ее во внутренний карман шинели рядом с удостоверением и посмотрел девушке прямо в глаза. Врать ей сейчас, сыпать дежурными милицейскими успокоениями про «бдительность органов» и «случайные совпадения» было бы предательством.

— Да, Майя, — твердо, глядя ей в зрачки, произнес старлей. — Это он. И вы — его следующая цель.

Балерина покачнулась, судорожно вздохнула и бессильно опустилась обратно на стул, закрыв лицо тонкими ладонями. Пальцы ее мелко дрожали, сквозь сомкнутые ресницы пробились беззвучные, горькие слезы.

Алексей подошел к ней вплотную, опустился на одно колено и осторожно, но крепко сжал ее озябшие плечи:

— Послушайте меня, Майя. Послушайте очень внимательно. Пока я жив, этот упырь к вам на пушечный выстрел не подойдет. Ни один волос с вашей головы не упадет, слышите меня? Но для этого вы должны сделать ровно то, что я скажу. Никаких репетиций до утра. Никаких прогулок по городу. Сейчас вы переодеваетесь, мы садимся в машину, я отвожу вас на Покровку, в мою квартиру. Там тихо, во дворе дежурит армейский пост комендатуры, дверь обита железом. Вы останетесь там под охраной, пока мы не возьмем этого профессора за жабры.

Майя медленно отняла руки от лица, посмотрев на сыщика сквозь мокрые ресницы с такой бесконечной, щемящей нежностью и надеждой, что у Платонова дрогнуло сердце:

— Я верю вам, Алексей. Я сделаю все, как вы скажете.

— Вот и умница, — опер поднялся, поправил портупею и бросил взгляд на жестяную коробку с черными розами.

В голове сыщика уже складывался новый, железный пасьянс. Зверь допустил вторую, фатальную ошибку: он оставил образцы своего подлинного почерка и старинную бристольскую бумагу из личных запасов.

Теперь у них был не просто абстрактный психологический профиль. У них был документ, написанный рукой убийцы. И Вера Шестакова с ее въедливым прокурорским умом и знанием дореволюционной номенклатуры должна была увидеть эти завитки немедленно.

Время сжималось в тугую пружину: на часах было без четверти десять вечера, и до конца срока, отпущенного майором Кридом, оставалось чуть больше тридцати часов.

Скрипучая деревянная лестница старого доходного дома в Малом Казенном переулке отозвалась на каждый шаг стоном промерзших половиц. В подъезде густо пахло печным угаром, кошачьей мочой и сырыми дровами, сваленными под лестничным маршем, но за толстыми кирпичными стенами буран казался далеким и почти ненастоящим.

Алексей поднялся на второй этаж, придерживая Майю за локоть. Девушка шла словно во сне, покорно переставляя ноги в тяжелых войлочных чунях и вздрагивая от каждого ночного шороха за запертыми дверями коммунальных квартир.

Железная задвижка на массивной двери платоновской каморки щелкнула туго. Старлей пропустил балерину внутрь, запер замок на два оборота, накинул кованую цепочку и только тогда позволил себе шумно выдохнуть, стянув с головы промерзшую фуражку.

В комнате стоял привычный, въевшийся в известку дух льняного масла, скипидара и старых газет. На мольберте у окна темнел силуэт недописанного московского заката, а из чугунной пасти голландской печи еще тянуло слабым, дремотным теплом дневной топки.

— Проходите к печке, Майя, — негромко произнес сыщик, помогая ей снять промокшее шерстяное пальто и заботливо усаживая на узкую железную койку с панцирной сеткой. — Здесь вас никто не достанет. Внизу у ворот сидит комендантский наряд, во дворе две собаки, а окно выходит в глухой колодец, куда без лестницы и кошка не запрыгнет.

Майя опустилась на матрас, зябко поджав ноги и обхватив колени тончайшими, исхудавшими руками. В полумраке комнаты ее глаза казались огромными черными провалами на белом фарфоровом лице. Девушка медленно оглядела скромное холостяцкое жилище опера: казенный сундук с облупившейся зеленой краской, этажерку с засаленными учебниками криминалистики и стопку загрунтованного картона.

— Вы художник, Алексей? — тихо, с робким удивлением спросила она, кивнув на силуэт мольберта.

— Балуюсь иногда, чтобы руки после фронта не дубели, — сыщик чиркнул спичкой о коробок, зажег фитиль настольной керосинки и прикрутил пламя до мягкого янтарного круга. — Чайник сейчас на плитку поставлю, согреетесь. Хлеб в буфете свежий, сахар пиленый есть.

— Спасибо… — балерина слабо улыбнулась уголками губ, но тут же опустила голову, и плечи ее снова мелко задрожали. — Мне все кажется, что если я закрою глаза, скрипка смолкнет, и в темноте опять раздастся этот мягкий, шуршащий шаг…

Платонов подошел вплотную, накинул ей на плечи свою суконную армейскую шинель, пахнущую порохом, табаком и морозным ветром, и аккуратно подоткнул полы:

— Не смолкнет. Спите, Майя. Просто спите. Я вернусь к утру, и клянусь вам, этот кошмар скоро закончится. Ключ снаружи поворачивать не буду, чтобы в случае чего могли выйти в коридор к соседке, тете Паше. Но пока я не постучу условным стуком — три раза подряд и два коротких — дверь никому не открывать. Даже если председатель райсовета с оркестром заявится. Понятно?

Она молча, послушно кивнула, кутаясь в тяжелое солдатское сукно, словно в спасительную броню.

Спустившись во двор, Алексей задержался у караулки, сунул дежурному сержанту полпачки папирос и строго наказал не спускать глаз со второго этажа. Затем поднял воротник, шагнул в колючую круговерть метели и быстрым, пружинистым шагом направился в сторону Петровки.

В правом кармане кителя лежала завернутая в чистый платок жестяная коробка из-под монпансье с засушенными черными бутонами и открытками. Находка жгла ребра почище раскаленного железа.

В четвертом кабинете следственной части на Петровке, вопреки позднему часу, горел яркий свет.

Когда Платонов переступил порог, стряхивая снег с плеч, картина внутри предстала перед ним почти семейная, если бы не висевшая в воздухе густая, наэлектризованная тревога. За столом под зеленой лампой сидела Вера Шестакова. Она уже сняла форменный китель, оставшись в строгой шерстяной жилетке поверх белой сорочки. Темные волосы были стянуты на затылке простой эбонитовой заколкой, а перед девушкой высилась внушительная стопка процессуальных бланков. Лицо следовательницы выражало ледяное, оскорбленное спокойствие человека, которому нанесли глубокую обиду, но служебный долг заставляет терпеть присутствие обидчика.