МУР 1951 (СИ), стр. 45

В углу у буржуйки дремал Грач, привалившись затылком к выбеленной стене и посапывая сквозь пластырь на разбитом носу. На коленях капитана лежал зачехленный карабин.

При звуке открывшейся двери Вера даже не подняла головы, лишь сухо, одними губами процедила:

— Старший лейтенант Платонов. Надеюсь, ваша подопечная пристроена с должным комфортом и безопасности ее величества солистки ничто не угрожает?

Алексей прошел к столу, снял перчатки и молча, без лишних предисловий опустил перед следовательницей жестяную коробку, раскрыв ее одним щелчком.

— Кончай язвить, Вера Николаевна. Дело есть.

Запах формалина, сухой лаванды и едкого карболового мыла мгновенно перебил табачный чад кабинета.

Грач от этого запаха вздрогнул, захлопал ресницами и мгновенно сбросил сонливость, уставившись на стол единственным здоровым глазом:

— Это еще откуда покойницкой потянуло? Леха, ты чего в морг заглядывал по дороге?

Шестакова осеклась на полуслове. Ее холодная ирония испарилась в долю секунды, уступив место въедливому профессиональному чутью. Девушка взяла со стола пинцет с тонкими браншами, осторожно подцепила засушенный черный бутон и поднесла его к свету настольной лампы.

— Мумификация… — прошептала Вера, и на щеках ее проступила смертная бледность. — Сухая фиксация в парах формальдегида с последующим дублением в карболке. Так обрабатывают анатомические препараты для музейных коллекций медицинских кафедр. Откуда это у вас, Платонов?

— Из гримерки Майи, — Алексей осторожно вынул из коробки сложенные пополам открытки из плотного картона с золотым обрезом и положил их на чистый лист промокашки. — Ей присылали это трижды. Первая роза легла на стул в день убийства Нины Розановой. Вторая — в прошлую пятницу, перед Новодевичьим. Третья появилась сегодня днем. Зверь предупреждает ее. Он выбрал Майю своей финальной, главной партией.

Вера Николаевна медленно подняла глаза на старлея. В ее взгляде не осталось ни капли прежней обиды за дневную перепалку в машине — в нем читалось потрясение пополам с безоговорочным признанием правоты напарника. Если бы не Платонов, балерина сегодня ночью вполне могла оказаться на очередной парковой скамейке.

— Читайте, — тихо произнес Алексей, пододвигая карточки ближе к лампе.

Шестакова взяла из футляра тяжелую круглую лупу в медной оправе, склонилась над текстом, и ее дыхание замерло. Она вчитывалась в фиолетовые строчки медленно, словно пробуя на вкус каждую завитушку и каждый нажим стального пера.

— Невероятно… — заговорила девушка минут через пять, не отрывая взгляда от увеличительного стекла. Ее голос звучал отрешенно, почти благоговейно, как у археолога, нашедшего клинописную табличку древнего царства. — Поглядите на наклон букв, Платонов. Ровно семьдесят градусов, ни минутой больше, ни минутой меньше. В советской школе чистописания тридцатых годов такой угол не ставили, там писали с меньшим наклоном, округло, без разрывов между связками.

Вера повернула лупу, разглядывая заглавную букву «Ж» в первом слове:

— А теперь обратите внимание на петли. Широкие, каплевидные росчерки с уходом влево под нижнюю линейку строки. Так учили писать только в Санкт-Петербургском учебном округе в самом начале века. Это канонический академический шрифт гравера Сапожникова, утвержденный Министерством народного просвещения Российской империи в тысяча девятьсот девятом году для мужских классических гимназий. Причем не провинциальных, а столичных — Императорской Николаевской Царскосельской гимназии или знаменитой Пятой гимназии на Аларчином мосту.

— Чего-чего? — опешил Громов, вытягивая шею через стол. — Каких еще гимназий? Верочка, вы по этим закорючкам можете адрес конторы назвать, где его грамоте учили?

— Не адрес, Громов, а школу, — терпеливо, с профессорской дотошностью пояснила Шестакова, слегка оживившись. — Мой отец оканчивал Третью петербургскую гимназию в четырнадцатом году. У него в кабинете до сих пор лежат рукописные конспекты по анатомии. Рука ставилась годами: розгами по пальцам били, если перо давало кляксу или нажим на согласных выходил неравномерным. Посмотрите на букву «ять» — автор машинально делает длинную горизонтальную перекладину над гласными, хотя пишет по новой советской орфографии без твердых знаков на конце. Этот человек привык писать на дореволюционном бристольском картоне пером «Рондо» номер два. Ему сейчас не меньше пятидесяти двух — пятидесяти пяти лет. И детство его прошло в аристократическом Петербурге среди гувернанток и латинских штудий.

Платонов присел на край стола, скрестив руки на груди:

— А бумага, Вера? Что скажешь про открытки?

— Бристольский картон фабрики князя Палея, Петроград, тираж тринадцатого года, — уверенно отозвалась следовательница, проведя подушечкой пальца по тончайшему золоченому обрезу. — На просвет виден водяной знак: корона и латинские литеры. После революции такую бумагу не производили вовсе. Ее берегли старые профессора, хранили в полированных секретерах для особо торжественной личной переписки.

Она медленно отложила лупу, подняла на Алексея глубокий, потемневший взгляд и вывела четкую черту:

— Это не Штерн. Штерн родился и вырос в Одессе, учился в реальном училище на Ришельевской, там ставили совершенно другой, коммерческий почерк с округлыми связками. Это не Оболенский — тот до войны жил в Киеве и гимназий не оканчивал, шел через фельдшерские курсы. Это он, Платонов. Наш третий кандидат из картотеки Мосздрава.

— Профессор Заславский, — глухо припечатал Алексей. — Арнольд Моисеевич.

— Заславский родился в тысяча восемьсот девяносто шестом году в Петербурге, — Вера наизусть процитировала формуляр, который читала днем. — Отец — действительный статский советник, лейб-медик императорского двора. Сын окончил Первую Санкт-Петербургскую классическую гимназию с золотой медалью, затем с отличием завершил курс Императорской военно-медицинской академии в разгар Первой мировой. Вся его юность — это Мариинский театр, балетные сезоны Дягилева, анатомические театры Пирогова и запах петербургского тумана.

— Мать честная… — Грач даже папиросу изо рта выронил, благо та не успела разгореться. — Так вот откуда упырь черпает свое вдохновение! Он же в прошлом веке застрял, гад! Для него эти наши девочки — ожившие тени из царской ложи!

В этот момент дверь кабинета снова распахнулась, впустив клуб морозного пара.

На пороге возник запыхавшийся дежурный по управлению майор Тарасов, застегивая на ходу полушубок:

— Платонов! Громов! Вы еще здесь?

— Здесь, товарищ майор, — повернулся Алексей. — Чего стряслось?

— Пробивали мы гараж приписки персонального «ЗИС-110», закрепленного за профессором Заславским по линии Санупра Кремля, — старый опер вытер взмокший лоб вязаной рукавицей. — Шофер его, Мишка Воробьев, сегодня вечером в диспетчерскую путевку сдал. Говорит, профессор в девять вечера отпустил машину до утра. Сказал, что будет работать в кабинете дома на Знаменке над научной статьей по полевой хирургии. А сам, по словам домработницы, полчаса назад оделся в свое бобровое пальто, взял кожаный саквояж и пешком ушел в сторону центра. Сказал, что голова раскалывается, надо воздухом подышать перед сном.

В кабинете повисла мертвая, леденящая тишина.

Сыщики переглянулись. Время, отпущенное прокурором города Мальцевым и майором Кридом, таяло прямо на глазах, а хищник уже вышел на улицы, растворившись в метели с саквояжем в руках.

— На Знаменку, — Платонов первым сорвался с места, сдергивая шинель с вешалки и проверяя барабан нагана. — Он оставил дом пустым. Если мы хотим найти железные улики для санкции на арест светила — искать их нужно прямо сейчас, пока хозяин гуляет по сугробам.

— Я с вами, — Шестакова решительно защелкнула замок своей папки и потянулась к кобуре с маленьким «ТК». — Без надзора прокуратуры обыск превратится в самоуправство.

— По коням, орлы, — оскалился Грач, передергивая затвор карабина. — Ночь только начинается, и сдается мне, товарищу профессору сегодня придется сильно пожалеть о том, что он прогуливал уроки советского права.