Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 9

— Будет тебе отделение, — сказал Ремизов. — Обои. Стрелять по броне не дам. — И, помолчав: — Слышь, лейтенант. Тех двоих я тебе не прощу. Но пушки — ставь, где сам знаешь.

В трубке щёлкнуло.

Ковалёв положил её на ящик и посидел немного, глядя на дымящийся передний край, где сегодня утром умерло бревно, старое колесо от телеги и два человека, которых он не видел живыми и никогда уже не увидит.

Правильное решение. Полностью правильное, до последней запятой.

Он достал тетрадь, нашёл чистую страницу и записал: гаубичная батарея, четыре ствола, направление — от рощи за высоткой, время — семь двадцать. Потом перевернул страницу и записал ещё одно, отдельно, как записывают то, что нельзя забыть:

«Мало сказать — почему. Надо поставить человека».

Он посмотрел на запад, где за речкой уже слышались моторы, и подвёл итог, коротко, как всегда:

Позиции — мои.

Глава 5

Наблюдательный пункт Ковалёв отрыл себе сам, ночью, и всю ночь себя за это уговаривал.

Пункт получился скверный: щель в полтора метра на скате, над лощиной, в кустах орешника, с видом на мост, на дорогу и на поворот. Оттуда были видны оба своих орудия — первое в лощине, второе далеко справа, у ветлы, — и был виден противоположный берег до самой рощи. Оттуда всё было видно и оттуда нельзя было выстрелить.

В этом и заключалась вся сложность.

Двадцать лет назад — по его счёту, по настоящему — молодой Ковалёв тоже рвался к орудию. Потом это прошло, потому что появились дивизион, планшет, две батареи на закрытых, и место командира стало очевидным. Тут очевидности не было. Тут было две пушки, восемь человек и он, который стрелял лучше всех, кто у него был.

Соблазн был простой и сладкий: встать к панораме самому и сделать чисто.

— Илюшин.

— Я, товарищ лейтенант.

— Ты командир первого орудия. Не наводчик. Командир. Наводить будет Тюрин, ты его два часа гонял, он справится на трёхстах метрах.

Илюшин моргнул своей длинной шеей.

— А вы?

— А я наверху. Буду смотреть и говорить. — Ковалёв протянул ему трубку, вторую от Мишкиной линии. — Запомни главное: я вижу весь берег, ты видишь свой сектор. Что скажу — делай, не думая. Думать будешь потом, я тебе разрешу.

— А если связь порвёт?

— Тогда командуешь сам. Порядок такой: пропускаешь на этот берег три-четыре машины, бьёшь по замыкающей, потом по головной, потом как пойдёт. Повтори.

Илюшин повторил. Дважды, слово в слово.

Прошина — ездового, ставшего заряжающим, а теперь ставшего командиром второго орудия, — Ковалёв инструктировал отдельно и дольше, потому что до ветлы было семьсот метров, из них четыреста — открытых, и добежать туда в бою было нельзя.

— Твой сектор — брод. Мост — не твой. Что бы там ни горело и как бы там ни кричали — брод. Понял?

— Понял, товарищ лейтенант.

— И ещё. — Ковалёв показал на ольшаник за спиной у второго орудия. — Если пойдёт пехота — не отбивайся от пушки. Отделение Бондарева тебя прикроет, оно вон там. Твоё дело — доложить мне по телефону: «пехота». Одно слово. Дальше я разберусь.

— Есть доложить.

Мишка сидел в щели рядом с Ковалёвым, положив на колени оба аппарата, и лицо у него было счастливое. Он был единственный человек во взводе, который на четвёртые сутки войны занимался ровно тем, чему его учили, — и понимал, что занимается важным.

Танки пошли в девять десять.

— Ковалёв. — Трубка ожила голосом Ремизова, ровным и как будто скучающим. — С высотки наблюдаю: от рощи выходят коробки. Считаю… семь. Семь коробок и за ними на машинах пехота. Идут к мосту.

— Понял, семь. Товарищ капитан, ваши по броне не стреляют.

— Сказано уже.

Ковалёв положил трубку на бруствер и стал смотреть.

Семь. Впереди два лёгких, с короткими стволами, за ними три покрупнее, с надгусеничными полками и белыми крестами по бортам, потом опять лёгкий, потом ещё один. За танками, метрах в трёхстах, — бронетранспортёры и грузовики, из грузовиков уже сыпалась пехота: спешивались заранее, не доезжая, как их вчера научили.

Учатся, отметил Ковалёв. Мы вчера научили — они сегодня применяют. Так это и работает, в обе стороны.

Головной подошёл к мосту и остановился.

Стоял долго, минуты полторы. Из люка вылез танкист, посмотрел на настил, потом слез совсем и потыкал сапогом в крайнюю сваю. Мост был деревянный, и танкист ему не верил.

Ковалёв смотрел на этого человека в бинокль — бинокль вчера выпросил у Ремизова, честно выпросил, под расписку — и ловил себя на том, что сейчас, вот прямо сейчас, одним снарядом можно было бы всё это остановить. Головной на мосту, мост узкий; подбить — и семь коробок встанут в очередь на том берегу.

И через час пойдут к броду, где стоит одно орудие Прошина. И там не будет ни лощины, ни фланга, ни трёхсот метров.

Пусть переходят.

Танкист залез обратно. Головной пополз по настилу — медленно, на первой, — и мост держал. За ним пошёл второй.

— Илюшин.

— Слышу, товарищ лейтенант.

— Три прошли — не стрелять. Считаю сам, команду дам.

Первый танк съехал на наш берег, прополз по дороге четыреста метров и вошёл в лощину, к повороту — туда, где на скате, в трёхстах метрах слева, лежала в кустах сорокапятка. Прошёл мимо и не увидел.

Второй. Третий. Четвёртый уже входил на мост.

Ковалёв смотрел, как ползут по дороге серые коробки, и в голове у него шло то самое, знакомое до зубной боли, что он в прежней жизни делал на планшете за две секунды: очерёдность. Первым — тот, который дальше всех прошёл, чтобы остальные упёрлись ему в корму. Потом — тот, что на мосту, чтобы закупорить переправу. Потом — по вкусу.

— Илюшин. Головного, который у поворота. В борт. Огонь.

Сорокапятка внизу хлопнула — негромко, буднично, совсем не так, как это звучало у панорамы.

Головной прошёл ещё полкорпуса и встал. Из-под башни потянуло белым, потом чёрным, и башня начала поворачиваться — медленно, вслепую, наугад.

— Ещё раз по нему.

Второй хлопок. Башня остановилась. Люки открылись, и оттуда полезли.

— Теперь того, что на мосту!

Танк на мосту дёрнулся, попробовал дать задний ход — и вот тут Ковалёв в бинокль увидел то, чего боялся с первого дня.

Болванка ударила в борт, и от борта — брызнуло. Искры, окалина, белое пятно на сером. Танк дёрнулся и пополз дальше.

Раскололась.

Он знал про это. Он читал про это в другой жизни, в мемуарах, в исследованиях: бракованная партия, перекалённые корпуса, снаряды, которые рассыпаются о броню вместо того, чтобы её прошивать. Читал спокойно, как читают про давнее.

— Илюшин! — заорал он в трубку. — По этому — ближе трёхсот! Жди, пока сойдёт с моста и повернётся! Бей под башню и в корму, борт может не взять!

— Понял!

Танк с моста сошёл, и пошёл не по дороге, а сразу вправо, по полю, обходя горящего.

И повернулся кормой.

Илюшин влепил ему в корму с двухсот пятидесяти, и корма загорелась сразу, весело, бензиново.

Два. За полторы минуты — два.

А на том берегу немцы, наконец, поняли, что происходит, и стали работать. Четыре оставшихся танка развернулись в линию и попятились, прикрываясь дымом от горящих, а из-за рощи ударили миномёты — не по лощине, а по первой траншее, вслепую, по площади; пехота их шла перебежками к реке.

— Ковалёв! — Ремизов в трубке. — Два горят, вижу! Молодец!

— Товарищ капитан, они пойдут к броду.

— Вижу, что не пойдут. Стоят.

— Постоят и пойдут, — сказал Ковалёв. — Им мост больше не нужен, у них на мосту чадит. Предупредите Никитина на правом фланге.

И в этот момент четвёртый танк — тот, что успел перейти третьим и сейчас стоял на нашем берегу за горящим собратом, — увидел вспышку.

Ковалёв понял это по повороту башни. Башня шла ровно, уверенно, не наугад. Она шла на лощину.

— Илюшин, смена позиции! На запасную, немедленно!

— Ещё один выстрел, товарищ лейт…

— Отставить! Смена!