Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 7

Ковалёв взял ведомость.

Он подписывал бумаги двадцать лет. Он подписывал акты списания на палатки, на автомобильные покрышки, на приборы, у которых вышел срок. Один акт списания подписали на него самого — вежливо, в кабинете, с тремя подписями, и он тогда встал, поблагодарил и вышел ровным шагом.

Строчку он прочитал дважды.

— Подписывайте, товарищ лейтенант, — сказал Сычёв без выражения. — Иначе семье ничего не пойдёт.

Ковалёв расписался. Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево — чужая подпись. Он посмотрел на неё и подумал, что теперь она его. И всё, что она подписывает, — тоже теперь его.

— Три бронетранспортёра, — сказал Сычёв, пряча ведомость за пазуху. — За все две недели у нас столько не было, товарищ лейтенант. Ни при одном.

— Я знаю.

— Я к тому, что копали не зря.

— Я знаю, старшина, — сказал Ковалёв. — Иди спать.

Он остался у яблони и постоял ещё минуту, спиной к западу, где догорала колонна и садилось солнце, и подвёл итог суткам — коротко, как в тетради, потому что длинно он себе не разрешал:

Рубеж удержали.

Глава 4

Отходили в четвёртом часу, в самый глухой предрассветный час, когда человек спит стоя и не помнит, что он делал минуту назад.

Взвод не спал третьи сутки, и это было видно по мелочам. Прошин трижды перепрягал одну и ту же постромку. Бабушкин, взявшись за станину, постоял, покачался и только потом поднял. Мишка сматывал провод и на ходу засыпал, и катушка у него в руках останавливалась сама собой, а он этого не замечал.

— Мишка.

— Я! — мальчишка дёрнулся.

— Провод — весь. До сантиметра. Двести метров нам не выдадут больше никогда.

— Я весь, товарищ лейтенант, я мотаю…

Он мотал. И через три минуты опять стоял с закрытыми глазами.

Ковалёв прошёл вдоль колонны, поправил укладку на передке, проверил, чем закреплены станины, и сам, руками, ощупал крюк. Всё это можно было не делать. Всё это делалось затем, чтобы люди видели: командир не спит. Пока командир не спит, спать нельзя, а раз нельзя — можно идти.

Позади, за садом, под яблоней, осталась свежая яма без креста и без доски: доску Сычёв ставить запретил — по доске немец узнаёт, что тут кто-то был и сколько его было. Место старшина отметил себе в тетради тремя цифрами: от угла сада столько-то шагов, от колодца столько-то. Тетрадь свою он берёг больше, чем противогаз.

К шести утра колонна батальона втянулась на новый рубеж, и Ковалёв увидел речку.

Речка была так себе — метров шесть шириной, бурая, в ольхе, курице по колено. Но по-военному это была не речка. Это была задача с одним ответом.

Он оставил орудия в ольшанике и полтора часа ходил по рубежу ногами.

Мост — деревянный, на сваях, для машин узкий, для танка — в самый раз, если не спешить. Ниже по течению, метрах в семистах, брод: колея с обоих берегов, наезженная, значит, дно твёрдое. Между мостом и бродом — заболоченная пойма, ольха, кочки; туда ни одна гусеница не полезет, а если полезет, то останется. Выше моста — обрыв в человеческий рост.

Значит, мост или брод. Больше нигде.

От моста дорога шла по нашему берегу вверх, к деревне, — сначала прямо метров четыреста, потом уходила в лощину и там, в лощине, поворачивала. И вот на этом повороте, если сидеть слева, в кустах на скате, любая машина, вышедшая с моста, показывала борт. Весь борт, целиком, с трёхсот метров.

Ковалёв лёг там и полежал минуты три, глядя вдоль воображаемого ствола.

Место было хорошее. Место было настолько хорошее, что он даже поискал, в чём подвох, и нашёл: отходить оттуда некуда, только вверх по открытому скату. Значит, нужна запасная, а к ней — ход, а на ход — ночь работы.

Ночь у него была. Люди — уже нет.

Второе орудие он поставил бы на противоположном фланге, у брода, за старой ветлой, тоже с фланговым сектором, и получилось бы, что всё, что пройдёт мост, попадёт под удар слева, а всё, что полезет в брод, — справа, и ни один из немецких командиров с первого раза не поймёт, сколько у русских пушек и где они стоят.

Он вернулся в ольшаник, разбудил Сычёва и стал рисовать в тетради схему.

— Товарищ лейтенант, — сказал старшина, посмотрев на рисунок. — Схема хорошая. Только вы её капитану Ремизову покажите сперва.

— Покажу. А что за Ремизов?

Сычёв подумал, как формулируют характеристику на человека, от которого зависишь.

— Комбат наш. Второй батальон, стало быть. Он вчера роту потерял, товарищ лейтенант. Целиком. — Пауза. — И он вас не знает.

Ремизова Ковалёв нашёл у сарая на околице, где батальон разворачивал командный пункт.

Капитан был лет тридцати, коренастый, с обгоревшим до красноты лицом и с двухдневной щетиной. Гимнастёрка на нём стояла коробом от соли. Он сидел на снарядном ящике, ел из котелка холодную кашу, ел быстро, механически, и одновременно слушал двоих командиров рот, и обоим кивал.

— Товарищ капитан. Лейтенант Ковалёв, командир взвода ПТО. Взвод придан вашему батальону, прибыл на рубеж, доложить о занятии позиций.

— Живой, — сказал Ремизов, не отрываясь от котелка. — Хорошо. У тебя две пушки?

— Две.

— Значит, так. Одна — на передний край к Бондареву, в боевые порядки роты, вот сюда, — он ткнул ложкой в карту, лежавшую на колене. — Вторая — к Никитину, туда же, между ячейками, на правый фланг. Стать до света, окопаться, замаскироваться. Всё.

Ковалёв не двинулся с места.

Он знал эту минуту заранее. Он прожил её раз двести за двадцать лет — в разных званиях, по обе стороны стола, и знал: если сейчас сказать «есть», пушек через сутки не будет. А если сказать «нет» — не будет самого Ковалёва, и это ещё быстрее.

— Разрешите доложить, товарищ капитан. Я прошёл рубеж. Прошу разрешения поставить орудия иначе.

Ремизов поднял голову. Ложка остановилась.

— Иначе — это как?

— Первое — здесь, — Ковалёв показал на своей схеме. — В лощине, за поворотом, сектор — на выход с моста. Триста метров, фланговый огонь, борт. Второе — у ветлы, сектор — на брод. Тоже фланговый. Обе — позади боевых порядков, в четырёхстах метрах за первой ротой.

— Позади, — повторил Ремизов.

— Позади.

Капитан отставил котелок.

— Лейтенант. Ты вчера воевал?

— Вчера.

— И я вчера. Знаешь, как у меня вчера рота побежала? Не с испугу. От пустоты. Танки идут, а перед пехотой — ничего. Пусто. У бойца в руках винтовка, а против него сорок тонн, и он один. — Ремизов говорил ровно, и от этой ровности было хуже, чем от крика. — А когда рядом с ним пушка стоит и её видно — он лежит. Он лежит, потому что при нём артиллерия. Мне нужны твои пушки на переднем крае, чтобы их видели мои люди. Понял?

— Понял, — сказал Ковалёв. — А немецкий корректировщик их тоже увидит.

— Да и чёрт с ним.

— Не чёрт, товарищ капитан. Двадцать минут. Сорокапятка среди стрелковых ячеек живёт до первого артналёта, а артналёт будет до танков, всегда, у них так написано. Её накроют вместе с расчётом, и когда танки выйдут, у вашей пехоты не будет ни пушек, ни надежды на пушки. Второй раз она побежит хуже, чем вчера.

В сарае кто-то уронил ящик. Ремизов молчал.

— И ещё, товарищ капитан. Боевой устав пехоты, тридцать восьмого года, часть вторая: противотанковые орудия располагаются в глубине, за боевыми порядками стрелковых подразделений, с задачей поражения танков, прорвавшихся через передний край. Это не я придумал. Это до войны напечатано.

— Ты мне уставом в лицо тычешь? — тихо спросил Ремизов.

— Я вам показываю, что я не самодур. Самодур — это когда без устава.

— А в уставе, — сказал Ремизов, — не написано, что у меня рота вчера побежала. Про это там ни строчки.

Возразить было нечего, и Ковалёв не возразил.

— Я не отказываюсь стать на переднем крае, — сказал он. — Прикажете — стану. Прошу только приказ письменно.

Вот тут капитан и встал.

Он был ниже Ковалёва на полголовы и шире вдвое, и подошёл вплотную.