Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 5
Третья мина встала точно в бугор. Четвёртая — рядом. Дальше пошло уже не по одной, а пачками: миномётная батарея, три ствола, работала по выгону десять минут подряд, добросовестно, с переносом, разложив по приметному бугру весь свой утренний запас усердия. Брезент вспыхнул. Разбитое колесо подбросило и разнесло в щепу — второй раз за двое суток, теперь окончательно.
Взвод лежал в полном профиле в ста двадцати метрах и смотрел, как за них умирает бревно.
— Илюшин.
— Я.
— Направление на батарею. По звуку выстрела, не по разрыву.
— Вон оттуда, товарищ лейтенант. От той рощи. Левее сарая.
— Верно. Запиши: одиннадцать сорок, миномёты, три ствола, от рощи за сараем, дистанция около двух километров. Пригодится.
— Кому пригодится-то? — не выдержал Клюев. Он лежал, вжавшись в стенку окопа, и говорил в землю. — Нам бы дожить, товарищ лейтенант, а вы записываете.
— Записываю, — согласился Ковалёв. — Кто не записывает, тот воюет один раз. И один раз недолго.
Он и сам не знал, кому пригодится. Дивизионных пушек, чтобы достать до той рощи, у него не было; не было и связи с теми, у кого они, может, ещё были. Но привычка — вещь дисциплинирующая. Двадцать лет он писал в журнал разведанные цели и двадцать лет знал: журнал переживёт того, кто его вёл, а цель никуда не денется.
Миномёты замолчали. Над выгоном стоял дым, и в дыму догорал бугор.
— Товарищ лейтенант, — сказал Илюшин странным голосом. — А ведь они по нему… по-настоящему.
— По-настоящему, — кивнул Ковалёв. — Считай: тридцать мин. Это они полдня будут подвозить. Вот тебе цена одного бревна и одного колеса.
Илюшин посмотрел на свои руки. Руки у него были в мозолях от лопаты, и он этими мозолями зачем-то потёр щёку.
Сычёв всё это время сидел в ровике при снарядах и записывал что-то в ведомость, и когда стало тихо, вылез, отряхнулся и пошёл к лейтенанту через открытое, не пригибаясь, — принципиально не пригибаясь.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант, — сказал он.
Ковалёв отметил про себя: третьи сутки. Быстрее норматива.
К часу дня по дороге прошли мотоциклисты.
Три машины с колясками, шли ходко, останавливались, смотрели в бинокли на догорающий бугор и на деревню, и один даже слез и походил вокруг воронок, разглядывая, во что они там попали. Расчёт первого орудия лежал не дыша. Бабушкин держал в лапах бронебойный, как держат кошку — бережно и без нужды.
— Товарищ лейтенант, — прошелестел он. — Метров триста. Один снаряд.
— Отставить.
— Так уйдут же.
— Пусть уйдут. За них дадут три мотоцикла, а с нас возьмут два орудия. Плохой обмен, Бабушкин.
Бабушкин подумал — он всё делал обстоятельно, в том числе думал, — и, видимо, согласился, потому что вздохнул и положил снаряд обратно на бруствер, головкой к себе.
Мотоциклисты постояли, покурили, развернулись и ушли на запад. И Ковалёв понял: вот теперь всё. Дозор доложит, что позиция русских разбита с утра, что на выгоне никого, что деревня пустая. Мёртвая батарея. Мимо мёртвых ездят спокойно — а если не спокойно, то хотя бы уверенно.
— Ко мне, — сказал он. — Быстро, все, кроме наблюдателя.
Взвод собрался в окопе, десять человек и он, — потные, серые, с землёй в бровях.
— Слушать сюда. Пойдут через час-полтора. Пехота на машинах, с бронетранспортёрами. Ставлю задачи. Первое орудие — Илюшин, Бабушкин, Клюев — работает от плетня, сектор — дорога от поворота до сухой ветлы. Второе орудие — со мной, за углом сада, сектор — от ветлы до околицы. Работаем в две стороны, чтобы у них с одного взгляда не сложилось, откуда бьют.
— Понял, — сказал Илюшин. И тут же спросил: — А команда? Мы вас оттуда не услышим.
— Услышишь. — Ковалёв повернулся к связисту, мальчишке лет восемнадцати, который вторые сутки таскал за собой катушку, как таскают младшего брата. — Мишка. Между орудиями — линию. Двести метров провода найдёшь?
— Найду, товарищ лейтенант! — Мишка обрадовался так, что даже привстал. За двое суток его никто ни разу ни о чём не попросил. — А куда… к кому линию-то?
— От меня к Илюшину. Телефон один есть?
— Два есть! Один битый, но говорит.
— Значит, оба ставь. Провод — в канаву, по дну, землёй присыпь. И запомни главное: если провод порвёт — ты бежишь и сращиваешь. Не спрашивая, не докладывая. Просто бежишь.
— Так… — Мишка сглотнул. — Так там же бить будут.
— Будут, — сказал Ковалёв. — Ты не связист, Мишка. Ты — кровь. Пока ты бегаешь, взвод — один организм. Как перестанешь — станет два куска мяса, каждый сам по себе.
Мишка выпучил глаза и убежал за катушкой.
Ковалёв поймал на себе взгляд Сычёва — долгий, оценивающий, из-под белёсых бровей. Старшина ничего не сказал. Старшина пошёл выдавать снаряды.
Они пришли в три двадцать.
Первой пришла пыль. Она встала над лесом за поворотом — жёлтая, ровная, без разрывов, и Ковалёв по ней прочитал раньше, чем услышал: идут кучно, дистанцию между машинами не держат. Не боятся. Позавчерашний дозор их ничему не научил, потому что позавчерашний дозор не вернулся и рассказать не смог.
Потом пришёл гул. Потом из-за поворота на прямой участок выполз головной бронетранспортёр, и за ним, один за другим, вся остальная арифметика: второй «ганомаг», четыре грузовика, ещё два «ганомага» в хвосте.
— Рота, — сказал Ковалёв вполголоса, ни к кому. Считать вслух было привычкой, а привычка успокаивает лучше молитвы. — Усиленная. Прошин, бронебойный.
Ездовой Прошин, поставленный сегодня заряжающим за неимением заряжающего, взял снаряд обеими руками и прижал к животу.
В восьмистах метрах головной сбросил ход и принял вправо, освобождая обочину. Грузовики встали в затылок, и из них посыпалась пехота.
Ковалёв посмотрел на часы.
Прыгали через борта, не через задок. Приземлившись, не толпились у машины, а сразу бежали в стороны — веером, от дороги, в овёс. Унтера пошли вдоль, разводя людей интервалами. Кто-то один остался у грузовика и махал рукой, показывая направление.
Сорок секунд. Через сорок секунд у дороги стояли пустые машины, а в овсе лежала цепь.
Ковалёв опустил часы и поймал себя на нехорошей, неуместной вещи: он смотрел на чужую работу с одобрением. Так смотрят на чужую бригаду, которая быстро и без мата разгружает вагон. Позавчера через деревню шла на восток наша рота — та выгружалась бы из четырёх полуторок минуты три, и половина потеряла бы скатки.
Ничего. Мы научимся. Ценой мы уже платим.
— Илюшин, — сказал он в трубку. Трубка была тёплая и пахла карболкой. — Слышишь?
— Слышу, товарищ лейтенант, — отозвался Илюшин глухо, издалека, будто из-под земли, и он и был под землёй.
— Спешились, идут в цепи. Броня пойдёт следом за цепью. Не спеши. Бьёшь по моей команде, не раньше. Твои — задние два, от ветлы. Мои — головные. Понял задачу?
— Понял. Товарищ лейтенант… а если я…
— Ты — попадёшь, — сказал Ковалёв. — Ты вчера с закрытыми глазами в бугор клал. Тут борт вдвое больше бугра.
В трубке помолчали. Потом Илюшин сказал уже другим голосом:
— Понял. Задние.
Цепь шла по овсу. Овёс был высокий, спелый, и по нему шли тёмные полосы — как по воде от лодки. Полос было много. Ковалёв считал: восемнадцать, двадцать пять, за тридцать, дальше бросил.
Бронетранспортёры ползли за цепью на первой, покачиваясь, — как им и положено, как написано у них в наставлении, которое Ковалёв, считай, читал. Пулемётчик на головном сидел за щитком уже не так, как позавчерашний. Позавчерашний загорал. Этот держал стволом по кустам справа, и кусты были не те, за которыми лежал Ковалёв, но соседние.
Четыреста.
В панораме борт стоял косо. Ковалёв поднял руку, довернул маховиком на четверть оборота, и борт встал ровно, серый, длинный, с чёрной точкой креста. Пот натёк в правый глаз. Он моргнул, не отрываясь от резинового наглазника, и пот ушёл.
Триста пятьдесят.
Слышно стало, как работает двигатель головного — отдельно от общего гула, тонко, на низкой передаче. Слышно стало голоса в овсе.
