Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 4
— Это смотря куда торопимся, товарищ лейтенант. Если жить хотим — то успею.
Остальные — подносчик, ездовой при взводных лошадях, связист-мальчишка, спавший в обнимку с катушкой прямо на земле, — Ковалёв обошёл всех, каждому сказал два слова, и к вечеру у него была полная картина: людей во взводе — одиннадцать вместо двадцати четырёх, орудий — два вместо четырёх, снарядов — пятьдесят восемь, из них бронебойных — девятнадцать.
И немец придёт завтра. Может, послезавтра.
Вечером он собрал взвод и объявил план ночных работ, и вот тут они впервые столкнулись — он и эта война.
План был простой. Основную позицию — углубить в полный профиль. Отрыть запасную — вон там, за углом сада, сто двадцать метров правее, с сектором на ту же дорогу. Отрыть ложную — на выгоне, где позиция просится сама: приметный бугор, красивый обзор, любой наблюдатель в бинокль скажет «вот тут у них пушка». Туда — разбитое колесо, бревно под брезент, пустые ящики. И ровик для снарядов — отдельно от орудий, в стороне, с перекрытием.
Взвод выслушал молча. Потом немолодой подносчик Клюев — Ковалёв уже знал: двое детей, язва, старейший во взводе — сказал то, что думали все:
— Товарищ лейтенант. Люди двое суток не спали. Вчера хоронили. Куда три позиции-то? Нам бы одну до ума, и хоть час поспать. Оно ж всё одно — либо пронесёт, либо накроет, на всё воля…
— Не выкопаем — выспимся, — сказал Ковалёв. — Все разом. И воля тут будет ни при чём, а при чём будет немецкий корректировщик.
Он не стал говорить речь. Речи — политруку, а у командира есть лопата и часы. Он взял малую пехотную лопату, вышел на место запасной позиции, снял гимнастёрку и начал копать разметку — сам, молча, в темп, который держал когда-то курсантом и который молодое тело, спасибо ему, держало и теперь.
Минуты через три рядом воткнулась вторая лопата. Бабушкин копал, как работал в забое: медленно с виду и страшно по кубометрам. За ним подтянулся Илюшин, за Илюшиным остальные.
Сычёв не копал.
Старшина демонстративно занимался хозяйством: пересчитывал ящики, гремел у повозки, чинил при фонаре под брезентом какую-то упряжь. Копающих он обходил стороной и на лейтенанта не смотрел вовсе. Ковалёв его не трогал. Старшину, пережившего трёх командиров взвода, агитируют не словами — старшину агитируют сроком службы. Доживи до недели — начнёт здороваться. До месяца — начнёт советоваться.
К полуночи мимо позиций пошли отступающие.
Они шли всю ночь, и это была самая длинная часть ночи. Пехота — сначала ротами, потом кучками, потом по одному. Повозки с ранеными; раненые не стонали, а молчали, и это молчание было хуже стона. Батарея гаубиц — на конной тяге, в порядке, с зачехлёнными стволами: эти уходили по приказу и стеснялись этого. Санитарная фура с косо горящим фонарём. Опять пехота.
Взвод копал и смотрел. Ковалёв видел, как у бойцов дёргаются лица на каждую проходящую тень, как Илюшин всё чаще разгибается и смотрит на дорогу, на восток, куда идут все, — и как после этого лопаты начинают тыкаться вяло, через силу.
— Илюшин, — негромко позвал Ковалёв.
— Я, товарищ лейтенант.
— Иди сюда. Видишь бугор? — он показал на ложную позицию, где двое бойцов уже прилаживали под брезент бревно с разбитым колесом. — Представь: ты немецкий наводчик. По чему стрелять будешь — по бугру с колесом или вот по нам, по кустам?
Илюшин посмотрел. Длинная шея вытянулась, руки перестали теребить хлястик.
— По бугру, — сказал он медленно. — Там… там же всё как по учебнику. Я бы туда с закрытых глаз положил.
— Вот и он положит. С закрытых глаз. А мы отсюда посмотрим и запишем, откуда бил. — Ковалёв помолчал и добавил без нажима: — Они тоже по учебнику воюют, Илюшин. А учебник у них я, считай, читал.
— Это где ж вы ихний учебник читали, товарищ лейтенант? — Илюшин спросил простодушно, без задней мысли, но Ковалёв внутренне отметил: следить за языком. Слова — как снаряды у Сычёва: выдавать по счёту.
— В госпитале, — сказал он. — После контузии чего только не прочтёшь.
Илюшин хмыкнул — и взялся за лопату. И копал теперь иначе: с интересом. Ковалёв записал себе и это: этому — объяснять. Этот от «делай, что сказано» вянет, а от «смотри, как это работает» — растёт.
Под утро, когда три позиции были готовы вчерне, а ровик под снаряды — полностью, к копавшим неслышно пришёл Сычёв. Молча, ни на кого не глядя, он поставил на бруствер два котелка — полных с горкой, — рядом положил полбуханки и ушёл обратно к своей упряжи.
— Двойная, — благоговейно сказал Клюев, заглянув в котелок. — Мужики, каша двойная.
Ковалёв есть не стал — отдал свою долю Илюшину — и пошёл по позициям с обходом. Основная: полный профиль, сектора расчищены, маскировка. Запасная: готова на две трети, к вечеру дороют. Ложная: издали — не отличить, вблизи — смешно. Ровик: снаряды в стороне, под накатом из плетня и земли, у Сычёва не забалуешь.
Позади, на востоке, серело. Отступающих на дороге стало меньше — не потому, что легче, а потому, что там, на западе, уже мало что оставалось. Канонада с ночи придвинулась. Не километров пять-семь, как вчера. Ближе.
Ковалёв сел на станину своей — теперь уже не своей, взводной — сорокапятки, достал из сумки тетрадь убитого лейтенанта… нет. Стоп. Свою тетрадь. Свою собственную тетрадь лейтенанта Ковалёва В. А., 1918 года рождения, — и полчаса, пока рассветало, изучал собственный почерк. Почерк был круглый, старательный, с наклоном влево. Писать таким — переучиваться неделю. Ничего. Времени на переучивание у него, если верить учебникам, было четыре года.
В тетради, между расчётами и конспектом по матчасти, нашлась одна не служебная страница. «Мама просит писать чаще. Написать про…» — и список: про кормёжку (хорошая), про сапоги (выдали), про Зинку — спросить, вышла ли замуж.
Про Зинку, значит.
Ковалёв закрыл тетрадь. Где-то под Рязанью жила женщина, которая ждала писем от круглого старательного почерка с наклоном влево. Это была не его мать. Это была теперь его забота — как пятьдесят восемь снарядов, как одиннадцать человек, как две пушки и одна ложная.
Он посмотрел на запад, откуда завтра — может, послезавтра — придёт немец, и подвёл итог суток, коротко, как в тетради:
Взвод принял.
Глава 3
Немец пришёл в десять сорок того же дня, и первым пришёл не он, а его глаза.
Самолёт выполз из-за леса низко, тарахтя, — угловатый, с подпёртым крылом, похожий на костыль, и бойцы его так и назвали. Он прошёл над деревней, развернулся над выгоном и лёг в круг — спокойный, наглый, как объездчик над чужим полем.
— Не двигаться, — сказал Ковалёв негромко, и это негромкое пошло по позициям от человека к человеку. — Никому. Головы вниз, лица вниз. Лицо белое, лицо видно.
Он лежал под плетнём, смотрел из-под ветки и по-хозяйски следил за чужой работой. Костыль тянул круг за кругом, и Ковалёв ловил себя на профессиональном сочувствии: наблюдателю сверху видно всё и не видно ничего. Свежая земля читается. Тени читаются. Тропа, натоптанная за ночь, читается лучше всего — и он ночью гонял людей ходить по одной, у плетня, где трава и без того выбита.
А на выгоне лежал бугор. Красивый, приметный, с косо натянутым брезентом, из-под которого приветливо торчало разбитое колесо. К бугру за ночь протоптали хорошую, честную тропу — специально, вдвоём, туда и обратно, восемь раз.
Костыль сделал ещё круг, снизился над выгоном и ушёл на запад.
— Записал? — спросил Ковалёв.
— Записал, товарищ лейтенант, — отозвался Илюшин, у которого на коленке лежала тетрадка, а в тетрадке — время. — Десять сорок один пришёл. Десять пятьдесят шесть ушёл.
— Пятнадцать минут смотрел. Значит, что-то высмотрел. Через сколько прилетит?
Илюшин подумал, шевеля губами.
— Не знаю.
— И я не знаю. Но меньше часа. Считай с этой минуты.
Прилетело через сорок минут.
Первые две мины легли с недолётом, в овёс, и это было хорошо — по недолёту читается направление. Ковалёв лежал на боку, смотрел на часы и слушал, а Илюшин рядом смотрел на него, потому что смотреть на бугор было страшно, а на лейтенанта — не очень.
