Майор: Сорокапятка (СИ), стр. 21

— Первое, второе! — крикнул он. — Стой! Развернуть! Илюшину — вперёд не соваться!

— Товарищ лейтенант, наши уже вон где! — крикнул кто-то из толкачей.

— Стой, я сказал!

Пулемёты открылись через сорок секунд.

Их было три. Один — с чердака уцелевшей каменной риги на левой окраине, два — из окопов на скатах, и они были не разбиты артподготовкой, потому что артподготовка легла по траншеям на гребне, а эти сидели ниже, под скатом, и переждали её в щелях.

Цепь первого батальона легла.

Она легла вся сразу, как срезанная, на открытом поле в двухстах метрах от деревни, и стало видно, кто лёг живой, а кто нет: живые пытались вжаться и подтянуть ноги, а неживые лежали свободно.

— Бабушкин! Рига, чердак, слева! Осколочным! Двести пятьдесят!

— Есть рига!

— Второе — правый пулемёт, вон куст, под кустом! Илюшин — стой на месте, не катись!

Первый выстрел Бабушкина лёг в стену. Второй — в проём чердака, и оттуда вылетело брёвнами и соломой, и пулемёт замолчал.

Второе орудие пристреливалось дольше — куст был плохо виден, — и за эти полторы минуты правый пулемёт нащупал его.

Ковалёв услышал, как по щиту ударило гвоздями, и увидел, как один из толкачей Лоскутова, здоровый мужик в обмотках, вдруг сел на землю и стал заваливаться назад.

— Второе! Огонь!

Второе ударило. Куст встал дыбом, и пулемёт замолчал тоже.

А третий, дальний, продолжал работать, и цепь лежала.

Вот тут и началось то, ради чего он ночью писал семь пунктов.

— Перекат! Первое — вперёд сорок метров, до воронки! Второе — прикрывает! Пошли!

Расчёт Бабушкина вцепился в станины. Сорок метров они прошли за девятнадцать секунд, и Ковалёв считал вслух, и на восемнадцатой немецкий миномёт положил мину туда, где орудие стояло полсекунды назад.

— Первое встало! Второе — вперёд, до межи! Первое прикрывает!

Так, чередуя, они проползли эти двести метров за одиннадцать минут — два орудия, шагая друг через друга, как два человека, идущие по льду на связке. Одно стреляло — второе каталось. Никогда оба сразу.

На двухстах метрах Илюшин своим единственным глазом нашёл в дыму третий пулемёт — по вспышке, — и снял его четвёртым снарядом.

Цепь поднялась.

Клинки взяли в семь двадцать, и это было первое взятое, а не оставленное за полтора месяца, и по батарее это ударило сильнее, чем Ковалёв ожидал.

Люди ходили по немецкой траншее с лицами именинников. Лапин притащил каску и нацепил на банник, как знамя. Толкачи Лоскутова, сдавшие свои пушки и уходившие к своим, орали батарейцам что-то восторженное и матерное. Из одиннадцати оставшихся двенадцати — одного убило у второго орудия — все были злые, весёлые и живые.

В крайнем доме нашли немецкую полевую кухню и при ней — брошенное хозяйство.

Сычёв немедленно взял всё под контроль. Он стоял над ящиками, как коршун, и распределял.

— Консервы — в повозку. Хлеб ихний — ешьте, он вроде ничего, только кислый. Это что?

— Кофе, товарищ старшина! — Лапин тряс жестяной банкой. — Зерном!

— Зачем зерном?

— Так его молоть надо.

— А мельницу они тебе оставили?

Мельницы не оставили. Кофе Сычёв в итоге растолок в котелке банником — за что Ковалёв, увидев, чуть не сел, — залил кипятком и сварил напиток такой густоты и крепости, что первый попробовавший, Стёпкин, минут пять сидел с открытыми глазами и молчал.

— Ну как? — спросил Сычёв.

— Как кисель, — сказал Стёпкин уважительно. — Только горький и в голову бьёт. Ты, Сычёв, если такое солдату дать перед атакой — он до Берлина без остановки добежит.

— Дойдём, — сказал Сычёв. — Я тебе банку берегу.

Ещё нашли шнапс, две коробки сигарет, ящик галет и — предмет всеобщего восхищения — немецкую машинку для стрижки волос, которую Дорош тут же реквизировал в пользу полка.

Ковалёв всё это видел краем глаза, потому что стоял на восточной окраине Клинков с биноклем и смотрел на запад.

С запада шла пыль.

— Батарея! — сказал он, и весёлый гомон в деревне оборвался. — Отставить трофеи. Занять оборону. Немедленно.

Контратака пришла через тридцать пять минут после того, как деревню взяли, и это было ровно то, что Ковалёв предсказывал вслух ещё вчера и что тогда никто, включая Лоскутова, не воспринял всерьёз.

Немцы не терпели потерянного. Немцы всегда контратаковали сразу, пока новый хозяин ещё не окопался, ещё пьян победой, ещё разбирает трофеи и не знает местности. Это было написано у них в наставлении, которое Ковалёв, считай, читал.

Они шли восемью танками и пехотой на бронетранспортёрах, с юго-запада, вдоль лощины, и вышли бы во фланг батальону — если бы за тридцать пять минут батарея не сделала того, что делала теперь автоматически.

Три орудия стояли на восточных скатах, за плетнями и обгорелыми стенами, с секторами вдоль лощины, во фланг. Ходы вырыть не успели, но щели под расчёты успели, и снарядные ящики успели растащить, и мокрым тряпьём траву перед стволами успели прибить — Лапин бегал с ведром, ругаясь, что вода тёплая и грязная.

Ковалёв лежал на чердаке той самой каменной риги, у пробитого снарядом Бабушкина проёма, с телефоном.

— Первое, второе, третье. Стрелять по моей команде. Первое — головного, когда пройдёт горелый сарай. Второе — замыкающего. Третье — молчит и не выдаёт себя, третье у меня резерв.

— Понял, — Бабушкин.

— Понял, — Илюшин.

Танки шли по лощине уверенно, борта в борта, как ходят там, где не ждут противотанковой обороны. Их и не могло тут быть — по всякой логике сорокапятки должны были ещё стоять в двух километрах позади, у исходных, потому что никто в здравом уме не тащит ПТО в первую волну атаки.

Ковалёв дождался, пока головной пройдёт сарай, и сказал в трубку одно слово.

Дальше было девять минут, которые он потом занёс в тетрадь как образцовые, потому что всё, что он писал полтора месяца, сработало сразу и в одном месте.

Головной встал, получив в борт с двухсот восьмидесяти. Замыкающий загорелся. Колонна в лощине оказалась заперта с двух концов и полезла на скаты, показывая борта, и Бабушкин с Илюшиным брали их по очереди, спокойно, как на полигоне, меняя позицию после второго выстрела — на десять метров, за следующую стену, а больше в деревне и не требовалось.

Немецкая пехота спешилась и пошла на деревню в лоб, и вот тогда Ковалёв ввёл третье орудие, молчавшее до этой минуты, и оно с полутора сотен, из-за плетня, положило картечью… картечи не было. Осколочными на удар, с прицелом сто, что почти то же самое.

К десяти утра в лощине горело пять машин.

Немцы откатились. Клинки остались наши. Батальон Лоскутова, потерявший в поле восемьдесят человек, закреплялся на западной окраине, и оттуда прибежал связной с запиской: «Ковалёв, ты, зараза, шоколад отработал. Лоскутов».

А в половине одиннадцатого на позицию приехала кухня.

Стёпкин привёз обед — не потому, что кто-то приказал, а потому, что было десять тридцать, а по его личному, никем не утверждённому распорядку батарея обедала в десять тридцать. Он въехал в деревню на своей паре, встал у риги и заорал на всю улицу, что каша стынет, а он тут не нанимался.

Мина прилетела одна. Одна-единственная, шальная, с той стороны, откуда уже сорок минут никто не стрелял.

Стёпкина убило сразу, лошадь пришлось пристрелить, котёл перевернулся, и каша — гречневая, с трофейным салом, тонко резанным, с чесноком — вылилась в дорожную пыль.

Батарея похоронила его к вечеру, за ригой.

Сычёв, руководивший похоронами, был совершенно спокоен и деловит, и только когда всё кончилось, вдруг сказал в пространство:

— Он же не обязан был ехать. Он мог до темноты подождать.

И ушёл к повозке, и там его минут двадцать никто не трогал.

Вечером Ковалёв сидел в чужом немецком блиндаже, при трофейной свече, и заполнял тетрадь.

Пункт про толкачей он подчеркнул дважды: работает. Пункт про перекат парами — работает, одиннадцать минут на двести метров под тремя пулемётами, потерь при перекате нет. Пункт про то, что в захваченном пункте немедленно занимать оборону, — вписал новым, восьмым, и написал жирно: «Контратака придёт через тридцать-сорок минут. Не через час. Трофеи разбирать после».